Он старается бодро взглянуть на Гуляева, но взгляд у него против воли подозрительный, спрашивающий.
— Небось, были в университете? — спрашивает он неожиданно.
Гуляев сделал отрицательное движение глазами.
— Так. Не завидовали ли когда и чему-нибудь? Не желали ли кому зла? Говорите глазами: грешен, грешен. Вот так. Кто не грешен? Но Господь милостив. Исполняли ли обязанности к семье? Не грешили ли против седьмой заповеди? Великий, большой грех, но… Так, так…
Он смотрел со вниманием на Гуляева и старался придумать еще какие-нибудь грехи. Он хотел выисповедать его так, чтобы у него не осталось уже никакой душевной тяжести… Вероятно, он хорошо умел приготовлять людей в последний путь и не жалел своих трудов. Недаром сиделка сказала о нем что он хороший батюшка.
— Господу помолимся! — возогласил он опять и накрыл Гуляеву лицо нижним краем епитрахили, точно окончательно благословляя его на смерть.
Снизу он ловким и привычным движением поддерживал ее немного рукою, чтобы материя не испачкалась о кровь. Епитрахиль была холодная и пахла ладаном и еще чем-то церковным.
Гуляеву стало страшно и тошно.
«Я не хочу еще, — подумал он содрогаясь. — Я хочу доктора».
И он решил после причастия объяснить священнику номер телефона.
А батюшка все молился, не поднимая епитрахили, и от ее прикосновения его все больше и больше охватывала прежняя дрожь.
«Я не верю, — думал он с ужасом, задыхаясь от нее. — Я не могу. Я не могу притворяться, что Бог один и вместе состоит из трех. И я не понимаю, что значит верить. Я хотел себя обмануть…»
Он отстранил слегка епитрахиль рукою.
«Доктора скорее… Я еще могу жить… Остановите же кровь…»
Он заметался. Намоченная вата отклеилась от щеки и упала. И теперь струйка крови направилась прямо за ворот.
Священник обернул к нему широкую сутулую спину и приготовлял у столика причастие.
— Сиделка! — позвал он строго, обернувшись.
В руках он держал маленькую золотую чашу, похожую на рюмку и ложечку.
Сиделка вошла и тотчас подложила полотенце и вату.
— Остерегитесь плевать! — сказал священник еще строже и сделал важное и внимательное лицо. — Причащается раб Божий… Раскройте пошире рот…
Подняв высоко брови и полураскрыв от усилия собственный рот, он вложил Гуляеву крошку хлеба, пахнувшую вином.
— Во оставление грехов…
Брови его опустились, и он сосредоточенно опустил ложечку в чашу, а потом коснулся рта шелковым платком.
И тотчас начал читать оживленной скороговоркой молитву, точно радуясь, что все самое трудное сошло так хорошо.
— Ну, поздравляю вас, — сказал он, наконец, приложив к его губам холодный и немного влажный крест и чуть просияв морщинками возле глаз. — Да послужит вам причащение во здравие души и тела.
Он снял епитрахиль и начал ее свертывать. Гуляев сделал ему знак, что хочет говорить и, приставив кулак трубочкой ко рту, изобразил, как говорят в телефон.
Священник вопросительно посмотрел на сиделку.
— Все спрашивают чего-то, — объяснила она. — А писать руки не слушаются. Плохи они очень.
Батюшка с сожалением воззрился на Гуляева. Тот выставил два пальца и показал опять подряд все остальные цифры.
— Ручная азбука… Не понимаю, — сказал священник с тем же видом сожаления и улыбнулся тупо и страшно.
Гуляев замотал головой и задвигался на постели.
— А вы не волнуйтесь, — продолжал батюшка с тем же выражением тупого непонимания в лице. — Теперь уже главное сделано.
— Все беспокоились, что не успеют причаститься, — заметила сиделка.
— Господь взыскует ищущих. Ну, Христос с вами. Не понимаю, не понимаю.
Он добродушно улыбнулся, перекрестил Гуляева широким крестом и покивал головою. Потом взял со стола причастие и крест.
Гуляев отвернулся.
— Возможно, что бред, — сказал священник тихо сиделке. — Где-то видел это лицо, а не припомню. Не беспокойтесь дорогая.
— Где же вам всех упомнить, — сказала сиделка.
Батюшка степенно вышел.
Он глухо и хрипло стонал, и из его горла с жутко правильными промежутками вылетало булькающее и свистящее дыхание. Похоже было, что работает какая-то правильно действующая машина.
Сиделка не могла оставаться с ним. Она ходила между кроватей. Больные тоже не спали и лежали с раскрытыми глазами.
Все молчали. Хотелось, чтобы это дыхание прекратилось, но оно делалось все громче и громче. И казалось, что оно имеет какой-то свой внутренний необходимый смысл, и оттого с каждым разом становится труднее и мучительнее. Точно Гуляев чего-то добивался или всходил на какую-то возвышенность. Всходил и падал и взбирался опять. И все желали, чтобы он скорее взошел, и мучились за него.