«Руки руки через руки рука сверху снизу над между под руками пусенькие ручки пусенькие пухлые ручки цветник роз руки запутались в траве морской на голой улице в лысом черепе не черепе детской головке небесные врата открылись в головке холодные руки такие холодные такие холодные руки больше нехолодные цветник роз ЭМИ ЭМИ ЭМИ ЭМИ ЭМИ люби меня я люблю тебя мы любим тебя в нашем розовом саду мы любим тебя твои слезы делают нам больно они обжигают нашу нежную кожу как обжигает лед здесь холодные ручки порозовели мы любим тебя».
— Спрашивайте, миссис Герншоу, — сказала миссис Папагай.
— Вы мои девочки? Где вы?
«Мы растем в розовом саду. Мы твои Эми. Мы смотрим за тобой, мы заботимся о тебе ты будешь с нами еще не скоро не скоро».
— Узнаю ли я вас? — спросила женщина. — Я помню запах их волосиков, — сказала она Эмили Джесси.
«Мы выросли. Мы растем и учимся мудрости. Нам улыбаются ангелы и учат мудрости».
— Может быть, вы дадите совет вашей матушке? — спросила миссис Папагай.
Перо начертило на бумаге размашистую дугу и пошло выписывать заостренные буквы, не похожие на прежние, по-детски округлые:
«Мы видим, что новый братец или сестрица принимает очертания, растет, как семя в темной земле; в наших темных могилах, в нашем розовом саду мы радуемся и уповаем на это дитя. Ожидай ее с надеждой, любовью и верой, не бойся, ибо, если ей велено будет вскоре прийти в нашу летнюю страну, тем будет она счастливее. Будь в этом уверена, это облегчит боль; переживи боль разлуки с ней, как потерпишь боль при ее рождении, наша милая смерть мама, милая смерть, мы любим тебя, люби же ее. Не нарекай ее нашим именем. Мы будем жить вечно. У нас одно имя, но и довольно. Мы пять пальцев одной розовой руки».
Миссис Герншоу словно таяла. Все ее полное тело колыхалось и дрожало, широкое лицо блестело от теплых слез, шея тоже стала мокрой, мелко тряслись ее большие груди, на руках проступили пятна влаги.
— Как же мне назвать ее? Какое имя дать? — спросила она.
Перо замерло, а затем медленно вывело прописными буквами:
«РОЗА, — и после продолжительной паузы: — МУНДИ».
И вновь решительно застрочило:
«Назови ее Розамунд Роза Мира и может быть она погостит подольше на твоей мрачной земле и принесет тебе радость милая мама нам не дано знать так ли это будет но если тому быть не суждено мы с радостью примем в наш цветник новую розу и все же мы верим и надеемся что если ты будешь сильной она тоже будет сильной и проживет с тобою долгие годы милая смерть мама».
Писать «смерть», когда очевидно подразумевается «дорогая»[31] и наоборот, было странностью, присущей бессознательному письму миссис Папагай. Так выходило само собой; и все давно решили не придавать этому большого значения; один мистер Хок искал в сходстве этих слов тайный смысл или умысел. Миссис Папагай немного испугало то, с какой определенностью духи провозгласили, что, во-первых, миссис Герншоу ожидает малютку и, во-вторых, что ребенок будет девочкой. Она тяготела к посланиям более тактичным и двусмысленным, наподобие предсказаний дельфийского оракула. Миссис Джесси отирала слезы миссис Герншоу скомканным носовым платком — тем же платком она, покормив Аарона, вытирала руки. Софи сделалась матово-жемчужного цвета и застыла словно статуя. Мистер Хок, разумеется, принялся рассуждать о том, поддается ли проверке правдивость этого милого, трогательного послания.
— Это — подлинное пророчество, миссис Папагай. Остается решить, ложное оно или истинное. Миссис Герншоу вновь залилась слезами.
— Ах, мистер Хок, все это правда. Все, ими сказанное. Всего неделю назад я догадалась и ни с кем не делилась, даже с моим мужем, но они сказали правду: я жду ребенка и, буду откровенна, меня одолевал страх, а надежда едва теплилась; после того что я пережила, страх мой простителен, и милые малютки поняли и простили меня, и пришли ко мне с утешением. — Ее белая шея дрожала от клокотавших в горле слез: — Я сделала все, чтобы не допустить… я уже не надеялась… мне было страшно, очень страшно.
Миссис Папагай, ужасаясь того, что сейчас предстанет перед ней благодаря ее неукротимому воображению, с нетерпением и гадким любопытством мысленно ворвалась в супружескую спальню миссис Герншоу. Крупная женщина, плача, расчесывает волосы — у нее, должно быть, хорошая щетка с ручкой из слоновой кости, да, и она сидит перед небольшим туалетным зеркалом. На ней черный шелковый — траурный — пеньюар. Она расчесывает свои густые волосы и уже сняла драгоценности: кучка гагатовых и эбеновых крестиков и медальонов, траурных колец и браслетов печально высится меж двух свечей, будто крошечная усыпальница для ее дочек. И входит он, маленький мистер Герншоу; вот именно, он маленький человечек, похожий на черную осу, с густыми, жесткими, черными бакенбардами, которые он отпустил специально, чтобы выглядеть больше и внушительнее; на голове у него — хохол жестких черных волос, похожий на коротко подстриженную конскую гриву. Он подает ей едва заметный условный знак, давая знать о своих намерениях, о тех самых намерениях. Он может по-разному это сделать: может тихонько подойти к ней, поднять прядь волос и поцеловать в печально согнутую шею или просто погладить по голове. И бедняжка все ниже, все ниже склонит голову: она готова исполнить супружеский долг, но страх переполняет ее, страх перед неотвратимым — извержением семени в ее лоно. Тут миссис Папагай попыталась обуздать свое разгулявшееся воображение, но оно вырвалось и снова полетело вперед: и вот мистер Герншоу крепко схватывает жену и теснит ее к кровати. Миссис Папагай взялась и ее представлять. Она снабдила ее бархатным балдахином, но тут же убрала его — слишком не к месту он пришелся. У них кровать большая и мрачная, — решила она, — широкая и пухлая, наподобие самой миссис Герншоу, с алым пуховым стеганым одеялом и свежими, пахнущими лавандой простынями. На эту кровать нелегко взобраться, и вот миссис Герншоу медленно влезает на нее — она уже сняла пеньюар и осталась в одной белой льняной сорочке, отделанной broderie anglaise и черными лентами. Она склоняется над кроватью, и ее груди покачиваются в колоколе сорочки, а он взбирается следом, ухватившись за ее широкие бедра. Да, миссис Папагай видит именно так — этот колючий человечек загоняет ее в постель, словно свинью в тесный загончик. Из-под его полосатой ночной рубашки торчат ноги, словно каракулями испещренные черными волосами. У него худые, сильные, угловатые ноги, они могут ушибить. И вот такой следует диалог:
— Дорогая, я должен…
— Ради Бога, нет. У меня болит голова.
— Я должен. Сжалься, дорогая. Я должен.
— Я не вынесу этого. Мне страшно.
— Господь не оставит нас. Надо лишь следовать Его воле и верить в Его Промысел. — Бакенбарды колют ей лицо, маленькие ручки тискают ее дородное тело, острые коленочки подвигаются ближе к белым бедрам.
— Все же я не…
Миссис Папагай охватывает гнев: человечек оказывается наверху и начинает качаться, вверх-вниз, с животной одержимостью, не обращая внимания на мольбы жены. Но миссис Папагай раскаялась, рассердилась на себя за это сочинительство, вызвавшее в ней столько негодования, и попыталась все представить иначе: два отчаявшихся, любящих друг друга человека, охваченные горем, тянутся друг к другу в темноте, обнимаются, стараясь утешиться, и от тепла сочувствия в них естественно вспыхивает желание. Только эта сцена, в отличие от первой, казалась неправдоподобной. Миссис Папагай вернулась, наконец, к действительности (эти сцены лишь на краткий миг заняли ее воображение) и подумала напоследок: наверное, другие тоже рассказывают себе выдуманные истории; может быть, человек постоянно наделяет ближних, и живых и мертвых, выдуманными чертами; и то, что она минуту назад узнала о сокровенной жизни миссис Герншоу — истинное ли это знание или ложное, или и то и другое, ведь духам было известно, что миссис Герншоу enceinte,[32] — понять ей не дано.