Эмили чувствовала, что поэма — укор ей. В первый раз она прочитала ее не так, как читала ее потом, не так, как жена или сын, друг или враг романиста читают его новый роман, листая страницы и отыскивая самих себя: кружевной воротничок особого фасона или тайный порок, который, как они надеются, автор успешно умалил, завуалировал. Она прочла ее с любовью и слезами на глазах, как она читала все стихотворения брата, — она плакала по Артуру и из-за неземной красоты этой поэмы. Когда-то в Сомерсби юные женщины образовали тайный поэтический кружок, который назвали «Мякина»: во время страстных споров они как бы вышелушивали из мякины семя поэзии. Следуя совету Артура и Альфреда, они читали «чувствительные» стихи (Артур утверждал, что это он возродил в языке важное слово «чувствительный»). Стихи Китса, Шелли, Альфреда Теннисона. Высшей похвалой стихотворению считалось, если его признавали «острым», то есть волнующим, будоражащим, страстным. Иногда Эмили Джесси, в отличие от робкой Эмили Теннисон тех дней, задавалась вопросом: что же побудило их назваться таким сухим, безжизненным именем? Ведь что такое мякина — шуршащая оболочка вокруг спелого зерна. Они читали с любовью, она читала (и сегодня еще способна была читать с любовью) «In memoriam». Она была уверена и убеждала других, что это — величайшая поэма их времени. Но поэма метит огненными стрелами ей в самое сердце, — думала она, когда ее одолевала тоска, — поэт задумал уничтожить ее, — и она мучилась при этой мысли, но не смела поделиться ею ни с одной живой душой.
В строках поэмы являлся время от времени ее призрак. Она узнала себя уже в шестом стихе, где говорится об утонувшем моряке: Альфред ждет возвращения Артура и сравнивает свое ожидание с юной девой, «голубкой робкой, что беды не чает». «Бедняжка ждет его любви», подбирает ленточку, розу, чтобы порадовать его, подходит к зеркалу «и поправляет завиток», не ведая, что любимый, ее «будущий владыка»:
Это были ее локоны, ее роза, только волосы у Альфредовой «голубки робкой» не воронова крыла, а золотые. Артур однажды сказал ей, что голос ее сладок, как пение Дамы из Комуса[49] («И ворона полночной тьмы ласкает песнь ее, и тьма улыбкой просияла»); он говорил и ласкал ее буйные локоны. Вопреки упованиям Альфреда, она оказалась не готова к «девству вечному». И тогда удивительным образом Альфред — возможно, так велела ему чуткость поэта — сам преобразился во вдову Артура:
И еще:
Альфред привязал к себе Артура, проник в его плоть и кровь, не оставив ей ничего. И хотя в поэме упоминалось о ее любви и ее утрате, это мучило ее, жестоко мучило. Фантазия Альфреда рисовала будущее Артура, его детей, не родившихся племянников и племянниц, в которых могла бы смешаться кровь друзей:
Эти нерожденные чада с жутким упорством вмешивались в ее жизнь и жизнь ее сыновей, названных в память об усопших — младший, Юстас, носил имя покойного сына дядюшки Чарлза, а старший, Артур Галлам Джесси, — имя Артура. Но все сложилось наперекор ее чаяниям. Ангельские личики нерожденных чад были дороже и милее всем (и ей самой в минуты горечи), чем земная, беспокойная мордашка Артура Галлама Джесси, хотя он вырос красивым мальчиком. И так как он был живым напоминанием того, что ее «девство вечное» не состоялось, она испытывала при нем неловкость и понимала, что он принимает ее неловкость за равнодушие. Об Артуре Джесси поэт не упомянул ни слова, зато в эпилоге воспел брачную церемонию, утверждая победу жизни над смертью и призывая грядущую душу, «отстав от горней пустоты, телесный облик обрести». Ее странный брак Альфред обошел молчанием, а воспел супружество ее сестры Сесилии и Эдмунда Лашингтона, который в университетские годы входил вместе с Артуром и Альфредом в кружок «апостолов»:
В другой строфе эпилога он вспомнил и об их любви с Артуром:
Разумеется, он не смог так же звучно, так же талантливо воспеть ее брак, бывший за пару месяцев до бракосочетания Сесилии. Однако он просто умолчал о нем, словно она и не выходила замуж, словно она не произносила слов брачного обета, словно душа А. Г. Г. не могла обрести достойного жилища в ее детях.
— тем не менее писал он.
Она тоже любила Сесилию. Покойные дети сестры приходили из мира духов и говорили с ней голосами Софи Шики и миссис Папагай. Сесилия была счастлива в супружестве, но ее первенец Эдмунд, к которому взывал Альфред, умер тринадцати лет от роду; медленно текли годы, и вслед за мальчиком ушли в могилу его сестры — Эмили в девятнадцать и Люси в двадцать один год. Смерть детей искалечила жизнь бедной Сесилии. Но и Сесилии, доброй и добропорядочной Сесилии, не удалось полюбить ее Ричарда; после одного из его визитов она выразила опасение, что он «зачастит» к ним. Как моряк, Ричард удивлял всех полным и естественным отсутствием страха, а в обществе он удивлял полным равнодушием к чувствам других, не замечал ни раздражения другого, ни сдержанности. Он без умолку говорил о том, что думает и чувствует сам, будто всем было уютно и просторно, а солнце светит всем одинаково ровно и ясно, где все вокруг было таким, каким виделось, — чем приводил людей в бешенство. Так, во всяком случае, думала Эмили, когда ей хотелось разобраться в других. Но чаще ей это было совсем не нужно.
Она замкнулась в себе, в своей эксцентричности, в своей старой драме, в неусыпной заботе о Мопсе и Аароне.
Если бы не бесстрашие Ричарда, «девство вечное» могло стать ее уделом, и тогда бы ее все превозносили и лелеяли. Нет, она не тотчас полюбила Ричарда, как полюбила тогда, в Волшебном лесу, великолепного Артура. Артур назвал ее «трепетным цветком» и сказал, что она, «как Ундина, создана из материй более тонких, чем земной прах». Ричард сидел напротив нее в темной, обитой панелями столовой Галламов, застыв, будто некий джинн обратил его в камень: тяжелые серебряные нож и вилка застыли на полпути от жареного цыпленка к его рту, он смотрел отсутствующим взглядом в одну точку, словно — поделилась она с ним позже — решал про себя трудное уравнение. Кто-то спросил:
— О чем вы задумались, мистер Джесси?
А он ответил просто:
— Какая живая и красивая при свечах мисс Теннисон. В жизни не видел лица интереснее.