То были строки из другой поэмы. Читая их, она вся окоченела. Чтобы согреться, она крепче обняла себя; холодная грудь легла на холодный выступ рук, мизинцы впились в ребра. Она была уверена, почти полностью уверена, что сквозь шорох голубиных перьев за спиной слышит чье-то дыхание. Стихи шелестели на разные голоса. Боль холодной сосулькой пронзила ей грудь. Внезапно по стеклу сильно, с короткими перерывами, начал барабанить град, а может, дождь, словно кто-то швырял в окно пригоршни семян. Воздух в комнате вдруг потяжелел, пустота сделалась весомой — так бывает, когда стучишься в чью-то дверь и еще до того, как раздадутся на лестнице шаги, а в прихожей шорох и позвякивание, уже точно знаешь — дома кто-то есть. Она не должна была оборачиваться и, чтобы отвлечься, стала нараспев читать роскошные строки «Кануна святой Агнессы»:[53]
Кто-то вздохнул у нее за спиной, втянув воздух в легкие. Софи неуверенно заговорила:
— Мне кажется, ты здесь. Не мог бы ты показаться?
— Понравится ли тебе мой облик? — послышалось в ответ или, быть может, прозвучало в ее голове.
— Это ты?
— Тебе может быть неприятен мой облик.
— Мне не свойственны ни пристрастность, ни предубеждение, — услышала она свой ответ.
Она взяла свечу и поднесла ее к зеркалу — суеверное чувство, что она не должна оглядываться, чувство, знакомое и Маделине,[54] и госпоже острова Шалот,[55] все еще владело ею. Пламя свечи то рассеивало мрак в глубине зеркала, то он вновь сгущался. Ей показалось там какое-то движение.
— Но мы не всегда можем побороть свои чувства, — теперь он говорил гораздо более отчетливо.
— Прошу, — прошептала она зеркалу.
Она почувствовала, что он подходит к ней, все ближе и ближе. Хриплый голос заговорил насмешливо словами поэмы:
Ее рука дрожала, лик за ее спиной то бугрился, то разглаживался, менял черты и выражение. Лицо не было бледным — на нем вздувались багровые вены; синие глаза смотрели не мигая, тонкие губы над нежным подбородком были сухи и потрескались. Вдруг ее обдал сильный запах, но то не был аромат розы или фиалки, то был дух прели, разложения.
— Теперь ты видишь? — проговорил он тихо и хрипло. — Я мертвец.
Софи Шики набрала в грудь воздуха и повернулась. Она увидела свою белую кроватку, голубей на чугунном изголовье, заметила, что на подоконнике примостился ало-синий попугай, она увидела темное оконное стекло и — его. С отчаянным упорством он старался удержать свое непрочное тело в границах очертаний, не дать себе расплыться.
Она сразу же поняла, что он тот, кого она ждала. Не потому, что знала его в лицо, но потому, что его описывали именно так: эти кудри, эти узкие губы и шишка на лбу. На нем была старомодная рубашка с высоким воротником: этот фасон устарел, когда ее мать была еще девочкой, — и брюки, запачканные землей. Он стоял перед нею мрачный и дрожал, но дрожал нечеловеческой дрожью: его тело раздувалось и съеживалось, словно его сначала накачивали воздухом, потом воздух выпускали. Софи подошла ближе, вгляделась. На его бровях и ресницах засохла земля. Он повторил:
— Я мертвец.
Он побрел прочь — так ходит человек, только что вставший на ноги после продолжительной болезни, — и присел на подоконник, спугнув стайку белых голубей. Птицы вспорхнули и уселись под занавеской. Софи вновь приблизилась и пристально посмотрела на него. Он был совсем юным. Те, кто любил его, кто ждал и чаял повидаться с ним, считали его мудрым божеством, а на самом деле он был даже моложе ее. Казалось, его новый жребий отнял у него все силы. В Новоиерусалимской Церкви ей рассказывали, что Сведенборгу приходилось встречать недавно умерших; они не желали верить в свою смерть и с любопытством и негодованием взирали на собственные похороны. Причина их беспокойства в том, учил Сведенборг, что в иной мир с ними возносятся мысли и чувства, принадлежавшие земному миру. Пройдет время, и они обретут свое истинное Я, найдут среди духов и ангелов своих истинных супругов, свою половину. Но сначала они должны осознать свою смерть и примириться с ней.
Она спросила:
— Как ты? Как ты себя чувствуешь?
— Как видишь. Меня угнетают немощь и смятение.
— Люди оплакивают тебя, скорбят по тебе. Больше, чем по кому бы то ни было.
Багровое лицо исказилось от муки, и Софи Шики нутром почувствовала, что его терзает людская скорбь. Она угнетает, душит его, тянет назад. Отвыкшим от человеческой речи, тяжелым языком он проговорил:
— Я все скитаюсь. Между двумя мирами. За их пределами. Всего не объяснить. Я принадлежу пустоте. Я немощный и смятенный, — членораздельно и быстро добавил он, будто за долгие годы выучил эти слова, словно все время он неустанно приручал их. Но, возможно, долгие годы не казались ему долгими. «Чреда веков в глазах твоих — один короткий миг».
Она искренне пожалела его:
— Ты такой юный.
— Да, юный. И мертвый.
— Но тебя все помнят.
Снова мука исказила его черты.
— Но я так одинок.
Он жалел себя, как свойственно молодым.
— Как мне помочь тебе? Он нуждался в помощи.
— Обними меня, — ответил он, — обними, если можешь. Мне холодно. Вокруг темнота. Обними меня.
Софи Шики застыла, вся побелев.
— Не можешь.
— Я хочу.
Она легла на белую постель. Он неуверенно и неуклюже приблизился и лег рядом, положив свою зловонную голову на ее холодную грудь. Она закрыла глаза — так было легче. Он был тяжел, тяжел, словно живой, но не дышал и лежал недвижно — то была мертвая тяжесть, тяжесть говяжьей туши. «От этого можно умереть», — мелькнула мысль, и по глади ее души, ужаснувшись черной глубины, разбежалась рябь. Но глубинные воды не принимали ее, держали на плаву их обоих, Софи Шики и молодого мертвеца. Холодными губами она коснулась его кудрявой головы. Но почувствовал ли он поцелуй? Хватит ли у нее тепла, чтобы согреть его?
— Успокойся, — словно капризному ребенку, сказала она ему.
Он положил ей на плечо подобие руки, и ее обожгло холодом.
— Поговори. Со мной.
— О чем? О чем мне говорить?
— Назовись. Прочти из Джона Китса.
— Меня зовут Софи Шики. Я могу… могу тебе прочитать «Оду соловью». Хочешь?
— Прочти ее. Прочти.
— Да, он понимал ее. Он понимает, что такое чувствительная любовь к красоте. Я помню. Помню, что подарил ему это слово. «Чувствительный». Это мое слово. Нет, не «чувственный» — «чувствительный», — сиплый голос прервался и вновь возвысился: — О, если б жить не разумом, а чувством! Но ничего не осталось. Во мне не осталось ни разума, ни чувства, Софи Шики. Пистис София. Стихи суть духи чувств, Пистис София, духи мыслей. Стихи живут в душе, милая; стихи — это и мысли и чувства, союз мыслей и чувств. Мне тепло на твоей груди, Пистис София. Я отогреваюсь, как окоченевшая змея. Гностики утверждали, что змею в райском саду поселила Пистис София.[57]
55
Госпожа острова Шалот — героиня одноименной поэмы А. Теннисона (1832). Она не должна была отрывать взгляда от зеркала и смотреть в сторону Камелота, но нарушила запрет и умерла.
57
Пистис София (греч. pistis — вера, sophia — мудрость), согласно учению гностиков (I–V вв. н. э.), — божество, которое Верховный Бог породил последним. Из запретного желания Софии познать Творца родился злой бог, демиург, создавший нашу вселенную.