Выбрать главу

Но Мори этого не чувствовал… он смущенно смеялся и пытался переменить тему. (Ник, как и некоторые другие ученики в школе Бауэра, излишне интересовался происхождением своих однокашников. Это был наиболее простой способ объяснить и «определить» их статус. А кроме того — здесь, в школе Бауэра, он не смел делать из этого тайну, — собственная его семья, семьи его родителей «ничем в истории не прославились».)

Он выспрашивал Мори насчет документов, писем, каких-либо предметов, оставшихся от Брауна, — наверняка они хранятся где-то в семье!., хорошенько припрятанные!

— Едва ли, — говорил Мори. — Я никогда об этом не слышал.

Его раздражал этот странный улыбчивый интерес приятеля.

— Такие вещи денег стоят, — говорил Ник. — И потом… Ну, словом, они стоят денег.

— У Брауна было двадцать детей, — неуверенно говорил Мори, — и десятки внуков… правнуки… Нас с ним уже ничто не связывает, мой отец никогда не упоминает о нем.

— Друг Рузвельта, приятель посла Кеннеди, твой отец и не станет о нем упоминать, — со злостью возражал Ник. — Он знает, как себя вести.

Кожа у Мори начинала зудеть, по лицу и горлу разливались красные пятна.

— Мой отец не… все совсем не так, — протестовал он. — То есть я хочу сказать… он не был близким другом Рузвельта, они не всегда ладили, и он вообще давно уже не встречается с Кеннеди…

— Пошел вверх, — весело замечал Ник. — Все мы такие.

— Но ты же преувеличиваешь, — говорил Мори.

Ник смеялся, тыкал его под ребро.

— Все мы такие, — говорил он.

Мори Хэллек, астматик, со слабыми легкими, полный надежд. Мори, которому всегда неуютно в своей шкуре. (А другим? Его одноклассникам, его друзьям? Им легко в своей шкуре, как кошкам, рыбам, ящерицам.) Он им всем завидует. Всех обожает. Не испытывает горечи. Только величайшую симпатию, завораживающий интерес.

Однако он часто изучает фотографии атлетов и манекенщиков, прикрывая их ноги ладонью, прикидывая, можно ли по туловищу представить себе, длинные ли у них ноги. (У самого Мори ноги короткие. Не только тощие, но и короткие — почти как обрубки.) Вместе с другими привычками юности эта тоже отомрет из-за полной своей никчемности.

Ник Мартене, Ким Райан, Гарри Эндерс, Тони Ди Пьеро-и другие, многие другие; он не завидует им, в общем-то нет. Правда, он исподтишка наблюдает за ними в бассейне, на баскетбольной площадке, на бейсбольном поле, даже в столовой и в классе. Он восхищается ими, одобряет их. Хотя и не одобряет часто прорывающейся грубости. (Их привычки пересыпать самый обычный разговор руганью и непристойностями. Пошел ты к черту, бугай. Дерьмо. Трясогузка. Мерзавец, сволочь, жмот, нудила. Мори записывает запретные слова в свою красную кожаную книжечку, прикрывая их рукой, думает, размышляет, пожимает плечами. Запретные? Магические? Мальчишеский код? Но он не может и не станет произносить их — они просто не вылетят у него из горла. Да и почему, собственно, он должен их произносить — ведь в общем-то в глубине души он знает, что и Ник, и Ким, и Гцрри, и Тони, и все остальные в подметки ему не годятся?)

Мори — мишень для шуточек. Мори, про которого говорят — и справедливо, — что кожа у него болезненная и желтая, как у желтушного, потому что он слишком много ел морковки. (Их семейный врач обнаружил это, сообщил родителям, отругал его. Ну зачем есть морковку? Чтобы не есть мясо? «Умерщвлять» свою плоть таким странным, бросающимся в глаза способом?) Мори, снедаемый непонятной надеждой стать «молящимся свидетелем», как кардинал де Монье.

— Свидетелем чего? — спросил Ник Мартене.

— Свидетелем… свидетелем страданий. Страданий мира, — сказал Мори.

— Хорошо, — нетерпеливо прервал его Ник, — но все — таки свидетелем него именно? Где?

Губы Мори едва шевелятся. Он смущен, ему стыдно. Не хочет он, чтобы Ник слышал…

— Страданий мира, — повторил он.

Ник обдумывает этот ответ. И наконец произносит — медленно, словно только сейчас все понял:

— Но… разве все мы этим не занимаемся?

Кто-кто, а уж Мори непременно пригласит своих друзей, а иногда и друзей своих друзей к себе на каникулы. В их городской дом на Манхэттене или на виллу в горах, на Биттерфелдском озере.

Мори скоро понял, что, если он хочет, чтобы X принял приглашение, разумно сначала пригласить Y или по крайней мере сказать (пообещать?), что будет приглашен Y.

Но мальчики в школе Бауэра действительно любят его. В старшем классе он будет единогласно признан выдающимся гражданином.

Ник извиняется, что не пригласил его к себе домой, в Филадельфию.

— Может быть, осенью, — говорит Ник. — На День благодарения.

— Ладно, — говорит Мори. — Отлично.

— Сейчас всё какие-то дела, — говорит Ник.

— Я понимаю, — говорит Мори.

Биттерфелдское озеро, дом Хэллеков, горы, речки, полные форели, — это производит впечатление даже на самых богатых мальчиков. (Катание на лыжах в Рождество и в январские каникулы, а если снег еще лежит, то и весной, в мартовские каникулы. Летом же буквально всё: плавание, катание на лодках, на каноэ, теннис, рыбная ловля, пешие прогулки, скалолазание. «У бедняги Мори нет братьев, — говорят его родители, — зато немало близких друзей».)

Есть пример, живой пример кардинала де Монье в Африке.

Он был архиепископом Квебекским. Любимый прелат, «либерально настроенный» — насколько это возможно в его положении. В пятьдесят семь лет уехал из своей резиденции в Квебеке и отправился в Западную Африку, в Камерун, помогать больным, увечным и умирающим. Уехал неожиданно… подал в отставку… вызвал настоящий ураган слухов.

Почему он все-таки уехал из Квебека и отказался от своей власти? От своей земной славы?

Услышал глас.

Так же, как сорока пятью годами раньше, двенадцатилетним мальчиком, последовал велению гласа, который услышал, когда в одиночестве размышлял после причастия в маленькой приходской церквушке святого Гавриила Валакритийского. Он услышал лишь: Ты станешь священником.

Только это: Ты станешь священником.

Сейчас отцу де Монье семьдесят восемь лет, и он размышляет о конце своем, который, он чувствует, недалек. Он рассказывает о том, как был недвусмысленно призван, как просто узнал о своем предназначении, какой странно отрешенной от мыслей о себе была вся его последующая жизнь. До двенадцати лет он был болезненным ребенком — собственно, предрасположенным к туберкулезу, — но потом здоровье его улучшилось, и, став взрослым, он уже никогда не болел. Даже в Африке, где его окружали самые страшные болезни — и не только у белых (главным образом европейцев), но и у черных африканцев. Как это объяснить? Как могло получиться, что свыше двадцати лет он не болел ни дизентерией, ни даже обычными видами лихорадки? Не подцепил обычных паразитов?

Мори читает о кардинале де Монье, хранит газетные вырезки, интервью с ним, большую статью из «Лайфа». Мори читает и перечитывает, словно решая головоломку. О семидесятивосьмилетнем священнике — директоре Центра восстановления здоровья увечных в Яунде. Старике, который хоть и приготовился умереть «через два-три года», однако выглядит таким крепким… таким моложавым. Приводятся слова де Монье, который говорит о призвании терпеть страдания; о призвании активно искать боль и ужас; о призвании быть «молящимся свидетелем», даже если ты в конечном счете не в силах облегчить самые тяжкие страдания. Подражать Христу. Быть земным Христом. Наблюдателем, который стоит у одра умирающего — свидетель его самоутверждения или неизлечимой болезни у людей всех возрастов (главным образом прокаженных).

Ник Мартене разглядывает глянцевитые цветные фотографии в «Лайфе».

— Не думаю, чтоб у меня хватило сил… на такое, — смущенно говорит он.

С плохо скрытым отвращением изучает прокаженных — их культи, их тупые, изъеденные проказой лица. Маслянистый налет на их черной коже. Их блестящие глаза.

Самого кардинала де Монье — его серовато-белое, удивительного цвета лицо, все в морщинах и складках, с мешками под глазами. Волосы у него совсем седые и короткими неожиданными вихрами торчат во все стороны. Человек пожилой. Умирающий. Но царственный. Святой?