Между прочим, он считает весьма глупым то, что они с Кирстен направились сейчас за город, к реке, вместо того чтобы благоразумно пообедать в «занятной» старой гостинице Молли Питчер, куда приезжие обычно водят на ленч девочек из Академической школы. Он считает глупым шагать вдоль реки под предательски ярким солнцем безоблачного мартовского дня. И это странное поведение Кирстен — тоже глупо. Будто так можно на него воздействовать. Будто этим можно его запугать.
Ничего, как-нибудь он ее вытерпит. Два-три часа — и он будет свободен.
По мере приближения к реке дыхание паром начинает вырываться у них изо рта — это душа высвобождается из тела легким облачком тумана. Оуэну неприятен холод. Ему неприятно, что приходится так много молоть языком, и притом оживленно. (Новости об общих друзьях и знакомых. Трепотня про колледж — какие у него лекции, какие преподаватели, какие экзамены, какие контрольные работы, на каком семинаре его отметили, какую выпускную работу он должен написать, как чудесно заполнена его жизнь, как она вопиюще обыденна. Почему это не вызывает никакой реакции у Кирстен? Неужели ей нечего сказать? Он переключается на другие темы, пожалуй, более опасные, и спокойно, без нажима рассказывает про Ника Мартенса и вставшую перед Комиссией проблему: Нику пригрозили расправой явно в связи с тем, что его Комиссия предприняла расследование злоупотреблений в использовании пенсионного фонда одного крупного профсоюза; новость — а быть может, всего лишь слух — о том, что Энтони Ди Пьеро собирается жениться на молоденькой жене председателя совета директоров Национального банка и Страхового общества Средней Атлантики — естественно, после того, как она получит развод.)
Он упоминает — вполне осознанно, так как настало время об этом сказать, — что все в колледже так отзывчивы… так ему сочувствуют… держатся так дружелюбно, и участливо, и корректно, и ненавязчиво… не нарушают его уединения, уважая его горе, однако и не отдаляются. К примеру, они с Робом как-то вечером пошли выпить и разговорились откровенно — Оуэн о своем отце и о том, как он любил отца, а Роб — о своем и о том, как он его любил, но часто и ненавидел…
— Все люди такие добрые, — говорит Оуэн, поглядывая на Кирстен, — если их не отталкивать, они проявляют такую широту души, хотя, я думаю, они наверняка сплетничают за моей спиной, и, будь я первокурсником, мне сейчас, возможно, и не предложили бы вступить в подобный клуб, не знаю, право: люди ведь всего лишь человеки, а дело получило очень неприятную огласку, но ничего не попишешь — придется нам, видно, жить с этим еще несколько лет, верно? И не сломаться и не свалять дурака — как-никак мы ведь теперь на виду.
Кирстен смотрит себе под ноги, на грязную, всю в щепках дорожку, будто и не слышит. Будто она одна. Думает свое.
Она не смотрит на него и, конечно же, ничего не говорит, но Оуэну внезапно становится не по себе — он чувствует ее презрение. Ах ты трус,думает она . Мерзавец, болтун, дешевка.
Брат и сестра, сестра и брат. Разница между ними почти четыре года. Один — шести футов двух дюймов роста и весит 200 фунтов, другая — пяти футов семи дюймов роста и весит 105 фунтов, а может, и меньше: бедная худосочная дурочка совсем отощала, Оуэн это видит, — и, однако же, их, пожалуй, можно считать близнецами. В известном смысле слова.
Дети недавно умершего, опозорившегося Мориса Дж. Хэллека. Преступника, самоубийцы. Главы Федеральной комиссии по делам министерства юстиции с 1971 года по февраль 1979 года, когда ему предложили выйти в отставку по собственному желанию. Ведь это, в конце-то концов, один из самых «дискретных» постов в федеральном правительстве и не вполне подходит для серьезно запутавшегося, выведенного из душевного равновесия человека.
Когда точно мамочка потребовала, чтобы он съехал, Оуэн не может припомнить. Они с Кирстен, естественно, были в тот момент в своих учебных заведениях. Они ведь почти никогда не жили дома — то в школе, то в летнем лагере. Они, как и родители, вели здоровую, деятельную жизнь.
Вашингтонские дети, в конце-то концов. «Скалолазы» — впрочем, слово это не вполне подходит: ведь у Хэллеков есть деньги. Много денег.
(Но строго говоря, он все-таки преступник или нет? — хочется Оуэну спросить сестру. Я имею в виду: ведь он ни разу не был осужден, ни разу не был обвинен, ни разу не представал перед судом и не был признан виновным. Люди говорят — «преступник», а почему с такой же легкостью не сказать — «жертва»?)
Сестра и брат, брат и сестра. Ненавидящие друг друга. Любящие. Ссорящиеся. Как близнецы. Она — со своими причудами и своеобразным чувством юмора; он — галантно-вежливый, легко смущающийся, надежный, и умный, и честолюбивый, и осмотрительный — самый лучший (как он опасается) из второсортных. Она — тоненькая и нервная, как уж, и скорее всего ненормальная. Он — крепкотелый, популярный, общительный, нацелившийся в Гарвард изучать право, а затем, став юристом, сделать карьеру в Вашингтоне, человек с крепкой головой, уравновешенный, здравомыслящий. Более чем здравомыслящий. Собственно, за исключением ранних утренних часов, когда он вдруг просыпается и мозг его начинает усиленно работать и перед его мысленным взором снова… и снова… и снова… предстает застывшее тело отца на алюминиевом столе в том сумеречном холодильнике, за кабинетом следователя в округе Брин-Даун, штат Виргиния, — за исключением этих минут он просто не знает, когда бы еще он мыслил не здраво. Мозг его подобен голой лампочке, ярко горящей в крошечной комнате с побеленными стенами. Ни теней, ни нюансов. И негде спрятаться.
И вот он говорит, говорит — кричит, перекрывая ветер. Время от времени сам начинает смеяться собственным словам. Кирстен тогда лишь бросает на него взгляд, сузив глаза. Я же знаю тебя,думает она. Доподлинно знаю, какой ты.
Но надо ли принимать Кирстен Хэллек всерьез? Изабелла однажды сказала про нее не без восхищения: «Этот хитрющий маленький шутенок». А хорошо известно, что Кирстен склонна к злым шуткам. (Оуэну вдруг вспомнился один эпизод, произошедший в Чеви-Чейзе, у Мартенсов, возле бассейна. Когда Ник и Джун жили еще вместе и даже «счастливо» — насколько можно судить. История в общем — то была ерундовая: Оуэн собирался прыгнуть в бассейн, как вдруг, откуда ни возьмись, возникла Кирстен, ухватила его за жирную складку на талии и, не разжимая пальцев, завопила: «Толстый! Толстый! Смотрите все, какой толстый!» Тогда Оуэн, рассвирепев, ухватил ее — да-да, так и ухватил — за грудь… за ее крошечную грудку, обтянутую ярко-желтым лифчиком, — ей было от силы лет одиннадцать или двенадцать. «Ах ты злобная тварь, — буркнул тогда Оуэн. — Вот тебе».)
А сейчас они очень близки, дети Хэллека. Оставшиеся после него.
Оуэн читал в университетской библиотеке о детях самоубийц. Все они явно патологичны. Кирстен знает об этом? Она тоже проводила на этот счет изыскания?
— Он не кончал самоубийством, — говорит Кирстен. — Ты это знаешь. Знаешь.
До чего же детей интересует то, что происходит за закрытой дверью! Как он подглядывал за ней в щелку — зеркало, отражающее другое, большое запотевшее зеркало в ванной: сверкающий белый кафель, завораживающее чудо женского тела — груди с золотистыми сосками, рыжеватый кустик волос.
А помнит она, как они плескались точно сумасшедшие, точно одержимые в большой ванне?.. В утопленной в полу ванне, выложенной голубым кафелем, с изогнутыми, как у цветка, краями… Маминой и папиной ванне в их ванной комнате… мама с папой уехали на весь вечер, и одна из горничных — должно быть, Нелли — решила доставить им удовольствие. А потом, наверное, горько об этом пожалела, когда пришлось убирать все это безобразие — разлитую мыльную воду, опрокинутую бутылочку с маминым душистым маслом цвета шампанского, баночку с зеленым шампунем-желе. «Ах вы мерзкие поросята! — кричала Нелли. — Вы только посмотрите на себя — ну что же это такое!.. Сущие черти!»
Он рылся в грязном белье. В плетеной корзине для белья. Белые бумажные трусики Кирстен. Он разглядывал их. Да. Отвратительно. Пахнете. И он слышал (не мог не слышать), как Изабелла ругала Кирстен за неаккуратность, говорила, что она грязнуля, редко принимает ванну, не соблюдает правил гигиены — Господи Боже, да что же это с ней? «Ты что же, ведешь себя так специально, чтобы вывести меня из себя? — спрашивала Изабелла. — Чтобы поиздеваться надо мной?»