Но тут откуда ни возьмись – кашель: грубый, изматывающий, он брызгал кровавыми сгустками и бог-его-ведает-чем-там-еще прямо на страницу передо мной. И – вот что смешно – я вдруг для себя уяснил: это ведь кашель удерживает меня над повестью, какие бы кошки-мурашки ни терзали меня. Доктор Крайцлер сказал, что́ может значить для меня такой кашель; и я больше не уверен, сколько лет, а то и месяцев отпущено мне на этой земле. Так пускай приходит Либби Хатч за мной, коли попытаюсь я рассказать ее историю. Пусть ее странный жалкий призрак исторгнет душу из моего измученного тела за то, что я осмелился открыть вам ее тайну. Она мне, скорее всего, тем самым окажет услугу, ибо вместе с кашлем стихнут тогда и воспоминания…
Но Судьба никогда не будет столь милосердна, Либби – тоже. Память о ней будет терзать единственное место – эти страницы передо мной, кои послужат не вящей выгоде издателя, а лишь выигрышу в пари. После же я оставлю эти записи для тех, кому случится наткнуться на них после моего ухода и кто пожелает в них заглянуть. Они могут ужаснуть вас, читатель, а история может показаться чересчур противоестественной, чтобы произойти на самом деле. В те дни, когда разворачивалось это дело, слово такое – противоестественно – произносилось слишком уж часто. Но память моя отнюдь не истрепалась вместе с легкими, и можете мне поверить: если история Либби Хатч чему и учит нас, так вот оно. В царстве Природы находится местечко для всего, что общество зовет «противоестественным» поведением. Вообще-то именно так и говорил всегда доктор Крайцлер: не бывает под солнцем ничего поистине естественного или же нет.
Глава 2
Все началось с шороха: легкого царапанья ботинка о каменно-кирпичный фасад дома № 283 по Восточной 17-й улице, принадлежавшего доктору Ласло Крайцлеру. Шорох этот – знакомый всякому сорванцу с таким же детством, какое выпало мне, – легко достиг моего слуха сквозь закрытые окна моей комнаты. Случилось сие поздним воскресным вечером 20-го июня 1897 года – двадцать два года назад, чуть ли не ночь в ночь. Я валялся на своей узкой койке, пытаясь учиться – но безуспешно. Тот вечер тоже был чересчур напоен ветерками и ароматами весны, слишком омыт лунным светом, чтобы всерьез рассматривать какое бы то ни было мышление (или же сон). Как это часто бывает в Нью-Йорке, ранняя весна выпала сырой и холодной, недвусмысленно давая понять, что далее нам опять уготована от силы неделя-другая хорошей погоды, прежде чем на город обрушится летний зной. В то воскресенье поначалу прошел хороший дождь, но уже к вечеру распогодилось, и природа по всему предвещала наступление погожих деньков – жаль только недолгих. Так что если кому-то из вас придет в голову, что мне посчастливилось уловить этот шорох снаружи отчасти потому, что я просто ждал удобного повода улизнуть на улицу, я не стану этого отрицать. Однако ж, сколько себя помню, я всегда очень внимательно прислушивался к звукам ночи, в какое бы место меня ни заносило.
Моя комната располагалась наверху – на четвертом этаже, который от роскошных докторских гостиной и столовой отделяли два этажа и полмира, а от величественной, однако несколько спартански обставленной спальни на третьем этаже – двенадцать футов по вертикали. В мансардной простоте верхнего этажа (которую большинство, не задумываясь, окрестило бы «покоями прислуги»), слуховыми окнами во двор смотрела комната Сайруса Монтроуза, который делил со мной кучерские, равно как и прочие домашние обязанности, а чуть сбоку имелась комнатка поменьше, кою мы использовали под кладовую. Мое жилище смотрело на улицу, хоть было и не так велико; но, с другой стороны, во мне и не было Сайрусовых шести с хвостиком футов росту. Однако жить спереди – все равно довольно роскошно для тринадцатилетнего мальчишки, если учесть, что мальчишка этот с рождения привык ютиться в трущобах Пяти Углов, на задах, в одной съемной комнате с матерью и чередой ее мужчин, спать на любых пятачках тротуаров или переулков, что могли предложить ему хоть чуточку покоя на пару-другую часов (впервые удрав из дому от упомянутой матери и мужчин в три годика, а в восемь – смывшись навсегда), а после с боем вырывался из камеры заведения, которое фараоны в шутку звали «казармой» «Приюта для мальчиков» на острове Рэндаллс.
Вспоминая о той юдоли скорбей, наверно, будет не лишним сказать вам сразу, дабы прояснить для вас несколько туманных обстоятельств. Некоторые из вас могли прочесть в газетах, что я чуть не убил охранника, который пытался меня изнасиловать, пока я пребывал на острове в заключении; и не сочтите меня бессердечным, если скажу, что в некотором смысле я до сих пор жалею, что не прикончил его, ибо то же самое творил он и с другими мальчишками, а также – готов об заклад побиться, стоило делу моему лечь под сукно, а самого его вернули в должность, – почти наверняка вернулся к своим отвратительным забавам. Может, я и зло это говорю, не знаю; не хотелось бы считать себя человеком обозленным. Но я ловлю себя на том, что все, приводившее меня в ярость в детстве, саднит до сих пор. Посему если вам покажется, будто все, что я излагаю на нижеследующих страницах, не отражает мягкости, свойственной возрасту, могу заверить вас: это лишь потому, что я убежден: ни сама жизнь, ни воспоминания не подвластны времени так, как подвластен ему табак.