На верхнем этаже резиденции Крайцлера осталась только одна неупомянутая комната, которая для всех домашних уже давно, считайте, перестала существовать вовсе. От наших с Сайрусом покоев ее отделяла прихожая, и комнату эту обычно занимала горничная; но уже целый год не обитала в ней ни единая живая душа. Я вовсе не случайно упомянул о «живой душе»: фактически, хранились в этой комнатке немногие скорбные пожитки и еще более скорбные воспоминания о Мэри Палмер, чья гибель при распутывании дела Бичема разбила доктору сердце. С тех пор особняк наш перевидал немало поваров и горничных, кои появлялись перед завтраком и покидали нас после обеда, одни — вполне способные, другие — прямо скажем, сущее бедствие; однако ни я, ни Сайрус не жаловались на подобную текучку, ибо ни нам, ни доктору не приходило в голову нанять кого-нибудь постоянно. Изволите ли видеть, мы оба — хоть и наособицу, само собой, от доктора — тоже любили Мэри…
Как бы там ни было, 20 июня, около одиннадцати вечера я в своей комнате безуспешно сражался с уроками, заданными мне на неделю доктором Крайцлером, — упражнениями по арифметике и чтением по истории, — когда услышал, как хлопнула входная дверь внизу. Тело мое в единый миг подобралось — я всегда реагировал и реагирую так до сих пор на стук двери посреди ночи, — и, прислушавшись, я уловил уверенные и тяжелые шаги по сине-зеленому персидскому ковру на лестнице. Я перевел дух: походку Сайруса, как и ее сопровождающие пыхтенье и тихое мычанье под нос, не узнать решительно невозможно. Я вновь растянулся на койке, воздев над собой книгу, в уверенности, что друг мой вскоре сунет в дверь свою огромную черную голову — проверить, как у меня дела. Я даже на это рассчитывая.
— Все тихо, Стиви? — произнес он, заходя в комнату, голосом низким, одновременно мощным и нежным. Я кивнул и, глядя ему в глаза, поинтересовался:
— Я так понимаю, сегодня он остается в Институте?
Сайрус тоже мягко кивнул:
— Пока — в последний раз. Говорит, жалко время терять… — Он помолчал — в паузе читалось беспокойство, — а потом зевнул. — Ты смотри не засиживайся — он велел заехать за ним поутру. Ландо я пригнал назад — впрочем, если хочешь, можешь взять коляску, чтоб одна из лошадок отдохнула.
— Ага.
После чего тяжелые стопы повлеклись к задней части дома, хлопнула дверь. Я отложил книгу и перевел потухший взор сперва на обои в бело-голубую полоску перед собой, затем — на мансардное окошко в ногах моей кровати: за ним шелестели густые кроны Стайвесант-парка через дорогу.
Ни теперь, ни тогда не видел я особого смысла в том, как жизнь валит неприятности на человека, их не заслуживающего, а величайшие на свете ослы и мерзавцы существование ведут подолгу безмятежное. Доктора в тот момент я видел ясно, точно стоял рядом с ним в Институте (то есть — Крайцлеровском детском институте на Восточном Бродвее): он уже давно убедился, что детей уложили спать, равно как и раздал последние наставления персоналу касательно вновь прибывших либо особо беспокойных пациентов, и теперь сидит у большого секретера и разбирается с горой бумаг — отчасти по необходимости, отчасти дабы избежать дум о том, что все может в любой миг закончиться. Он и будет сидеть здесь в круге мягкого света от зеленой с золотом лампы «Тиффани», поглаживать усы и крохотную эспаньолку под нижней губой, время от времени потирать увечную левую руку — она, похоже, тревожила его по ночам сильнее, чем в иное время. Но совершенно точно пройдет еще много часов, пока усталость не отразится в его острых черных глазах, и если удастся доктору поспать, то уснет он, уронив длинные черные волосы на бумаги перед собой, и дремать будет урывками.
Изволите ли видеть, доктору выдался год трагедий и раздоров — начался он, как я уже упоминал, со смерти единственной женщины, которую он любил по-настоящему, а прорвало все необъяснимое самоубийство одного из его юных питомцев в Институте. За этим последним инцидентом последовало судебное разбирательство касательно общего положения дел в Институте, и завершилось оно судебным запретом. Шестьдесят дней доктор не должен и близко подходить к зданию, пока полиция расследует все обстоятельства, и начинались эти шестьдесят дней завтрашним утром; мне по этому поводу есть что сказать, но — в свой черед.
Пока же я лежал и перебирал в уме несчастья доктора Крайцлера, до слуха моего неожиданно долетело, как я уже упоминал, тихое царапанье из-за окна. И, как я сказал, опознал я этот звук сразу — мои собственные ноги издавали его слишком много раз, чтобы я его не признал. Сердце мое встрепенулось отчасти нервически, но скорее — в возбуждении, и я на миг подумал, не призвать ли Сайруса; но тут спорая череда неумело соскальзывающих шажков по стене снаружи дала мне понять, что навестит меня сейчас отнюдь не такой гость, с которым я не смогу справиться. Поэтому я просто отложил книгу, метнулся к окну и высунул наружу нос.