В ее коротенькой девичьей жизни было не так уж мало мужчин, беззаветно влюбленных в нее: и тот мальчик во дворе, показавший ей место, где живут червяки, и бойкий детсадовец с асоциальным будущим, посвятивший ее в таинство пола, и робко лепечущие слова дружбы одноклассники, и моложавые сослуживцы отца, смутно, с безотчетной тоской взиравшие на абсолютно недоступную, не предназначенную им отроковицу, и телевизионные мальчики на побегушках, между двумя сигаретами отваживавшиеся на опытный, слюнообильный поцелуй, и один гений-тромбонист с зеленоватыми от духовой меди зубами, победитель международного конкурса, и преподаватель истории из училища, настаивавший на приеме зачета у приболевшей Насти в своей личной квартире, но, когда она по простоте душевной отважилась прийти к нему, не только не посягнувший на ее целомудрие, но даже и на порог ее не пустивший, отделавшись просунутой в дверную щель зачеткой… И наконец, самый главный, самый постоянный поклонник: Сережа Баранов, сын папиного заместителя дяди Коли Баранова, рыхлый губастый сверстник — одно слово, Бараненок, друг детства, смешной и никогда не принимаемый всерьез.
Илюша Курицын, по странному стечению обстоятельств оказавшийся мужем Насти, совершенно не походил на ее остальных ухажеров. Это был двадцатипятилетний балбес, равномерно деливший свое свободное время между рок-музыкой и дружескими попойками. В то переломное время в моду вошло все альтернативное, а Илюша был альтернативен, как никто из Настиных знакомых: гитара, песни со смутным смыслом, прокуренные комнаты музыкальной общаги, дешевое плодовое вино с уксусным привкусом… Его родители обитали в районном центре — что-то вполне среднее, не престижное, не то ветеринары по вызову, не то бухгалтеры по назначению.
Илюша пел песни с важными, значительными словами, а Насте было скучно в женской устоявшейся компании — она почему-то все томилась в последнее время, все чего-то ждала. Недавно ей стукнуло восемнадцать, жизнь практически прожита — и что? И ничего! Будущего нет, в прошлом вспомнить нечего, дома скукота, нянюшка трындит про честь смолоду, поджидая свою воспитомку после ночных посиделок и ахая над ее прокуренными свитерами, отец на работе, московское министерство давно превратилось в призрак отца Гамлета, мать требует от нее то, чего не может дать сама, — определенности жизненного пути и твердости в достижении неведомых целей, преподаватели ставят ей пятерки за красивые глаза, к «фоно» ее совершенно не тянет, музыка осточертела, смута и брожение в голове, в телевизоре — неясные намеки, кажется, что скоро настанет новая, с иголочки жизнь, но, какой она будет и будет ли вообще, неизвестно. Старое умерло, новое еще не родилось. Смута, суета, тлен. Разбросанность.
А тут Илья Курицын смотрит на нее пронзительным взглядом, ревя прокуренным баритоном: «Мы ждем перемен»… А когда она обнимает его по-приятельски, когда целует, уколов губы о щетину, с отставленной сигаретой в руке, он отчего-то вдруг неудержимо краснеет, старается вырваться, уйти, спрятаться в раковину своей бухающей ударными музыки — скучной, абсолютно рецептурной музыки, с убогой мелодией и нескладными словами, однако ужасно созвучной этому убогому и нескладному времени. К тому же Илья такой храбрый на словах и такой робкий на деле…
И когда Настя остается у него на ночь, по-хозяйски выпроводив рок-шантрапу, разогнав ее по хатам, по ночным делянкам, по приватным норам, он притворяется пьяным, бестолковым и неумелым, так что ей приходится напустить на себя ухарский, разудалый вид — чтобы, наконец, понять, что в этом такого и зачем это нужно. Чтобы потом плакать до рассвета безмолвными слезами, уткнувшись в подушку, потому что оказывается — ничего такого и низачем не нужно. Чтобы принимать как должное жалкое мычание Илюши, извиняющееся — но зачем? Просящее прощения — но за что? И совсем это было не так, как в песне про ночку, которая темная была: и камыш не шумел, и деревья не гнулись, а вместо камыша и деревьев общежитские обыватели хохотали за стенкой над дурацкими политическими анекдотами, а потом сонно переругивались, кому выносить окурки и кто стырил семнадцать рублей, оставшиеся со стипендии, а потом, так ничего и не выяснив, заваливались спать, не осознавая убожества своего существования и нимало не обремененные им.