По Прибалтике он путешествовал с молоденькой манекенщицей, кутавшейся в короткую шубку и не снимавшей с головы вязаной шапочки. Вадим Августович представил ее как Настеньку, а потом по ошибке назвал Сонечкой. Я обрадовался застольной компании — одиночество с камином для нас с Кирой равнялось бы пытке. Под ядовитые каламбуры Вадима Августовича мы выпили по глотку шампанского, Кира слегка опьянела, стала громко смеяться, капризно жаловаться на сквозняк и кутаться в спортивную куртку, словно ее била дрожь, и я почувствовал, что она близка к истерике… Почувствовал это и яйцеголовый лорд. Меж ним и Кирой началась скрытая дуэль, в которой он все более обволакивал ее своим потертым обаянием, а она — как пьют отраву сквозь стиснутые зубы — с отчаянной безнадежностью поддавалась ему. «Вы собираете фарфор? О, я заинтригована… У вас дома есть настоящий дог? А он не опасен для ваших гостей?» Я видел, что Кира гибла, но не встал и не увел ее. Я оставался секундантом. «Пусть не я, а этот лордик докажет, что она все-таки не ждет мужа!» — подумал секундант и пригласил танцевать Сонечку, которая на самом деле была Настенькой.
Работал джазик, едва тлел притушенный свет в светильниках, в камине потрескивали натуральные поленья, и мы, танцуя, обо всем забыли. Настенька, переименованная в Сонечку, оказалась достойной партнершей, и я тоже старался как мог. Старался не отстать от Настеньки, старался не смотреть на Киру, старался не думать о Вадиме Августовиче. Не смотреть и не думать. Но внезапно меня словно бы обожгло, и я беспомощно остановился посреди зала. Ища взглядом Киру, я молил бога, чтобы она не наделала глупостей. Настенька мне что-то говорила, но я не слышал. Я искал взглядом Киру: где же она?! Оставив Настеньку, я ринулся к нашему столику, но там никого не было — ни Киры, ни Вадима Августовича, только записка, прижатая пепельницей: «Встретимся завтра. Кира».
На следующее утро я с Кирой не поздоровался. Мы молча завтракали на веранде, она была бледна и рассеянна, а я в сотый раз терзался вопросом: неужели яйцеголовый лорд своего добился?! Неужели я доказал Кире, что она не ждет?! Чем чаще повторял я этот вопрос, тем неразрешимее он мне казался, и в ощущении безысходного тупика я стал дожидаться Аркашу, чтобы… Да, да, в лихорадочном горении я жаждал высказаться. Наверное, я понимал, насколько это жестоко и каким ударом для Аркаши будет измена жены, но бес подстегивал меня. Когда Аркаша вернулся из Москвы и мы остались наедине, я начал осторожную разведку.
— Как съездил? Как Анастасия Глебовна? — спросил я, а сам подумал, что лучше бы он сейчас съездил мне по физиономии.
— Спасибо, ей гораздо лучше… А вы?
Аркаша без всяких сомнений ставил знак равенства между собой и нами.
— Скучали без тебя. Очень ждали, — мой голос помимо моей воли выделил последнее слово.
— Правда, я быстро? — обрадованно спросил Аркаша.
— Да, ты очень быстро вернулся. Может быть, потому, что не слишком уверен в молодой жене?
Я как бы шутил, что было естественно для двух близких приятелей, встретившихся после короткой разлуки. Аркаша лишь улыбнулся, словно бы считая, что было бы нелепо убеждать меня в обратном.
— Видишь ли, я потому спрашиваю…
И я вкрадчиво стал рассказывать: «Вадим Августович… пропадали всю ночь… а утром…» Рассказывая, я не отрываясь смотрел на Аркашу, словно от него зависела моя жизнь. Что он сейчас ответит? Что?!
— Чепуха, — сказал Аркаша.
Я поверил и не поверил, продолжая его оторопело разглядывать.
— Полнейшая чепуха, — повторил он, и тогда я вздохнул с облегчением.
В Москве мы расстались. Аркаша и Кира долго не появлялись у меня в кафе, а мне не удавалось встретить их в консерватории, куда я изредка забегал по старой памяти. Профессор Кабанчиков, у которого я учился, маленький, юркий, румяный, слегка привизгивающий при смехе и с задором ударяющий себя по коленям, благоволил к моей великолепной пальцевой растяжке, божьему дару для контрабасиста, и находил во мне музыкальность, призывая избрать поприще концертирующего ансамблиста. Но я принципиальный — законченный — неудачник. Мне доставляет наслаждение думать, что во мне что-то такое погибает, перл не перл, но увесистый самородок. О, как это поднимает меня в собственных глазах! Я начинаю сознавать свою значительность, превосходство над удачливыми соперниками. В то же время мои подразумеваемые таланты мгновенно обесценились бы, если бы я вздумал пустить их в ход — борьба истончает. Да и заскучал бы я на классике, милый профессор, — иное дело наш простецкий московский джазик…