Сам я считаю себя лишь робким учеником Банщикова, но стараюсь по мере сил отстаивать его идеи. В этом и заключается ценность моих сочинений. И вот поднимается со стула Панкратов и ничтоже сумняшеся произносит:
— Ненаучно…
Тут лица, естественно, вытянулись, и я, словно публично получив пощечину, покраснел.
— Что вы имеете в виду? Право же, странная критика…
— Петр Петрович либо комментирует, либо выражает восторги по поводу. Это беллетристика, а не наука.
— Беллетристика? Польщен… Не наука? Сомневаюсь…
— Науке нужны точность и достоверность.
— Простите, я же не ставлю опытов над лягушками, а пишу о «Войне и мире» и «Анне Карениной». Разумеется, я стараюсь точнее выразить свою мысль, но какая еще точность тут может быть?
— Математическая.
— Вы серьезно?
Я и коллеги начали улыбаться и переглядываться. Панкратов тем временем продолжал:
— Петр Петрович повторяет ошибки тех ученых, которые в литературе изучали все, что угодно, кроме самого литературного произведения. Они пересказывали содержание «Войны и мира» и «Анны Карениной» и думали, что тем самым выражают их главную мысль. А между тем сам Толстой говорил, что если бы он захотел выразить главную мысль «Анны», ему пришлось бы заново переписать весь роман. Каждое литературное произведение — это структура, поддающаяся математическому описанию, и чем скорее мы это поймем, тем скорее избавимся от приблизительных догадок и сомнительных спекуляций. Литературоведение должно стать точной наукой, если оно хочет называться наукой вообще.
Панкратов говорил еще долго, и многое в его рассуждениях было интересным и дельным, но в то же время я все более убеждался в том, что духа человеческого для него словно и не существует. Он был уверен, что содержание литературного произведения ограничивается материей слов, в сцеплении которых Панкратов и искал суть «Войны и мира» и «Анны Карениной».
Когда Панкратов кончил говорить, возникло затишье. Я хотел выступить, но с задних рядов до меня докатился бас Софьи Леонидовны:
— А в сущности, Дмитрий Дмитриевич прав. Кропаем себе по старинке, а наука-то давно вперед ушла!
Я обомлел. Эта старая талмудистка, заплесневевшая в своих догмах, говорит мне такие вещи! Я даже ничего не мог ответить и лишь беспомощно разводил руками. На кафедре же начался содом. Все старались перекричать друг друга, и то и дело слышалось:
— Научно…
— Ненаучно…
— …так же и кибернетику отвергали…
Проголосовали в мою пользу, но дурной осадок остался. Мы сели в такси — Алевтина на переднее сиденье, а я — на заднее. В зеркальце я видел лицо Алевтины… Боже, как она не умеет выбирать одежду! Эта зеленая шляпка-цилиндр придает ей безнадежную провинциальность. Дужка очков врезается в переносицу — Алевтина, Алевтина… Да еще опять чем-то рассержена, и это портит ее совершенно: лицо напрягшееся, крапивные пятна на щеках, морщины…
— Что там у тебя? — спросил я с недовольной гримасой, показывающей, что у меня достаточно собственных неприятностей, чтобы заниматься ее.
— Отец, он был прав, — сказала она, неподвижно глядя в ветровое стекло.
Меня как водой окатило.
— Злейшие враги не были со мной так безжалостны! Упрекнуть в ненаучности человека, прошедшего путь от нагруженного лекциями вола до заведующего кафедрой!
— В науке все равны.
— Но есть авторитет, есть обязательства перед тем, кто тебе помог!
— Ты его не понял. У него другая цель.
— Уж не собирается ли он гласные считать, как тот эстонец?!
— Увидишь.
— Он, что же, тебя посвятил?! Единомышленники… Быстро!
— Да, и я ему благодарна.
Меня охватила ярость.
— Ах, до чего ты нелепа в этой глупой шляпке, в этих перчатках! — крикнул я звонким, тонким голосом, чувствуя, что готов возненавидеть родную дочь.
Несколько дней мы с дочерью были в ссоре. Каждый из нас открывал дверь своим ключом, мы ужинали порознь, и казалось, что примирения меж нами быть не может. Но я суеверно люблю свою дочь, и мне слишком знакома тревога старого отца, самая цепкая и неотвязная тревога на свете, заставляющая забывать о научных разногласиях. Я почувствовал, что Панкратов значит для Али больше, чем все мои написанные и ненаписанные книги, и, продолжая враждовать с ним, я рискую лишиться последнего света в окошке. Поэтому я сдался первым и однажды утром как ни в чем не бывало заговорил с дочерью: