— Уедем завтра. Прошу тебя. Утренним поездом.
— А статья? А радиопередача? — спрашивает Верочка, у которой, разумеется, есть и свои планы: побывать в ГУМе и в ЦУМе, выбраться в консерваторию и новый МХАТ, но она заранее смиряется с тем, что из этого ничего не выйдет.
— Уедем, — повторяет он свою просьбу и, как бы заручившись согласием жены, обращается к ученикам. — Согласны, драные мочалки?
У учеников тоже есть свои планы (они ни разу не были в цирке и не катались на чертовом колесе), но и они смиряются. Как-никак привыкли к неожиданностям. Знают, что Алексея Алексеевича не переспоришь и поблажки у него не вымолишь.
— Согласны…
Алексей Алексеевич берет билеты, и на следующее утро они уже сидят в купе скорого поезда, и мимо проносятся те же платформы и веранды дачных станций, но только в обратную сторону. За перегородкой, в соседнем купе, репетирует Веревкин: если по дороге туда он был последним, то по дороге обратно — первый. Верочка дочитывает биографию Чайковского и время от времени включает маленький магнитофончик. Алексей Алексеевич слушает чтение и отрывки из опер, видит грифельно-серые подтеки на оттаявших стеклах, и его счастливая тоска сжимается в горячий комок. Он чувствует, что ради этой тоски он, может быть, и стремился в Москву, а сейчас стремится в свой городок, может быть, тоска и счастье, слитые воедино, и заставляют вечно куда-то стремиться, что-то выдумывать и изобретать, может быть, вся его жизнь с зигзагами и скачками подчинена единому смыслу, который угадывается хотя бы в том, как звучит за перегородкой скрипка и чисто играет свои гаммы Веревкин. Алексей Алексеевич талантлив в нем так же, как кто-то другой талантлив в Алексее Алексеевиче, — эта цепь неразрывна, потому что ни у кого нет своего таланта и не бывает своего счастья. И талант и счастье — в людях, поэтому только друг в друге мы счастливы и талантливы, как звенья одной цепи.
Алексей Алексеевич осторожно отодвигает дверь купе и выходит в коридор. В руках у него — смычок и скрипка. У вагонного окна сидит попутчик, который давно ждет случая с ним заговорить — любопытный попутчик, внимательный, все-то ему хочется знать. Увидев Алексея Алексеевича, он привстает с откидного сидения и участливо спрашивает:
— Вы, наверное, артист? Известный? По радио выступаете?
Алексей Алексеевич молча натирает смычок канифолью.
— Я извиняюсь, вы, наверное, известный артист? — настойчиво допытывается попутчик.
— Ерунда. Я и на скрипке-то играть не умею, — Алексей Алексеевич легко вскидывает скрипку, кладет на нее смычок и, хитровато подмигнув попутчику, издает несколько тупых, скрежещущих звуков.
ИЗ АЛЬБОМА ФЕДОТОВЫХ
Рассказ
Как объяснить чувство, которое вызывают старые семейные фотографии? Есть ли это волнение, ностальгия по прошлому, жадное любопытство к тому далекому времени, когда тебя еще не было, и вот ты вглядываешься в лица родных, словно и не подозревающих о твоем появлении и живущих своей эгоистической и не связанной с тобой жизнью? Тебе странно, что без тебя они так же смеялись, так же беспечно дурачились перед фотографом, и ты готов поддаться ревности, упрямо доказывая всем, что тебе не нравятся эти фотографии, но они тебе, конечно, нравятся, нравятся до слез, и ты не можешь отвести от них завороженного взгляда, в самой желтизне старой фотобумаги улавливая дразнящую недоступность другого времени, другой жизни. Но вот наконец появился ты, запеленутый, на руках у счастливого отца, рядом — утомленная родами, похудевшая и осунувшаяся мать, а дальше — расплывчато — комната того дома, из которого вы уже переехали, но ты смутно помнишь его, угадываешь в нем нечто свое, потому что ты там уже был.
На правах очевидца ты даже пытаешься представить, кто это фотографировал. Маленький юркий фотограф с допотопной треногой и магниевой вспышкой, приглашенный из ателье, или мамин брат с любительской «лейкой»? Или, может быть, сосед с трофейным немецким аппаратом, которому завидовал весь двор? Нет, автора фотографии уже не вспомнить, но зато можно высчитать год — сорок шестой, послевоенный, оттого и отец еще в гимнастерке и на матери — простенький ситчик в горошек, а главное, в воздухе словно неуловимо разлито что-то от сороковых. Ты листаешь дальше картонные страницы альбома с прорезями для фотографий, и сороковые сменяются пятидесятыми, гимнастерка и ситцевое платьице — черно-бурой лисицей на воротнике у матери, габардиновым пальто и касторовой шляпой на отце, и ты сам уже не запеленутый младенец, а худенький мальчик в матроске с пятном зеленки на голом колене и аккуратной челочкой на лбу…