Единственное, что утешало, – уж очень красиво облака мимо позолоченных крестов церкви проплывали. Вполне себе эдак достойно, и даже, как-то совсем уж необычно для низкого московского неба, величественно.
Будто провожали кого.
Может, и Серегу.
Кто его знает, как там все, на самом верху, на самом-то деле устроено.
…Наконец служба закончилась, и народ потихоньку потянулся из церкви. Смурной какой-то, неправильный. На Никитосе, к примеру, когда он на водительское место залез, – просто лица не было.
Даже нижняя губа чуть дрожала и глаз дергался.
За ним, в принципе, и раньше такая фигня числилась, но давно, очень давно. Еще в те времена, когда он к мясному мобу моими молитвами не прибился. На террасе быстро, вы уж мне поверьте, нервишки подлечивают.
Да так, что народ совсем перестает о чем-то пустом не по делу беспокоиться.
– Что там такое случилось-то? – спрашиваю. – А то видок у публики такой, будто их всех только что каким-то солидным аргументом прямо по тыковке угостили. Нет, я все понимаю: парня жалко, то-се. Сам страдал тут ходил. Но уж не настолько же радикально у кого-то эмоции ударили, чтобы аж всю толпу накрыло. На тебя так вообще без слез смотреть невозможно…
– А-а-а, – машет рукой, – дай закурить что ли…
Присматриваюсь внимательно, а у него не только губа с глазом, но еще и кончики пальцев подергиваются.
Ну и ни хрена же себе, думаю.
Жму плечами, достаю пачку, вынимаю оттуда сигарету, сую ему в рот, подношу зажигалку.
– Пиздец там, на самом деле, – затягивается, – врачи предупреждали, что надо было в закрытом гробу хоронить. Нет, бля, настояли уроды, типа, откройте, проститься хотим. А там…
Его передергивает.
– Поня-а-атно, – тяну. – А кто настоял-то?
– Да хрен его знает, – откидывается в кресле, – кто настоял. Единственное, что могу сказать, так это то, что он полный урод и придурок. Короче, ты правильно сделал, что не пошел. Живому человеку на это смотреть нельзя, ни под каким соусом. Мать – так вообще сознание потеряла, еле откачали…
– Кажется, – бледнею, – я догадываюсь, кто эти твари. Радетели, блядь, всеобщей социальной справедливости. Только что за жизнь беседовали. Почти что по понятиям. У-у-у, су-у-укааа!!!
И – выскакиваю из машины.
Хрен там.
Этих козлов уже и след простыл.
Понятно…
Ничего, поквитаемся…
Шарик, он, сцуко, – круглый.
И не захочешь, а встретишься…
Ведь все просчитали, гандоны.
Все!
Кроме одного.
Что я их тут пропалю, причем – по-взрослому.
И я буду не я, если им эта ошибка в три цены не обойдется.
Как минимум.
…Со злости изо всех силенок долбанул по ни в чем не повинному колесу, залез обратно в машину, закурил.
Гляжу, Никитос на меня смотрит внимательно-внимательно, чуть исподлобья, и аж глаза от напряжения чуть выкатил.
И они теперь у него – точь-в-точь как у какающей собачки стали.
Глеб так когда-то говорил.
Али, в смысле.
Обоссаться со смеху можно.
В какой-нибудь другой ситуации, разумеется.
– Так ты что, думаешь, спецом?! – выдыхает.
Я – ничего не отвечаю.
Только киваю утвердительно.
– Покажешь потом кто? – просит. – Я эту тварь – лично удавлю! Если у тебя у самого руки не дойдут, разумеется.
Я – опять киваю.
Тут и говорить нечего.
Мы этих уродов – вместе отработаем, иначе несправедливо.
По отношению даже не к нам, а к целому мирозданию.
К земле, которая нас родила и позволяет по себе передвигаться, уж простите за пафос.
И зачем-то еще к нашему брату и этих блядей присовокупила.
О, господи…
…Но – чуть попозже.
Сейчас нельзя!
Ни в коем случае нельзя их именно сейчас гасить, пока вся эта муть не успокоилась, напоминаю себе слова Глеба!
И Ингу подставим по полной, и самому на нары, если честно, ни фига не хочется…
Никита поджимает губы, отщелкивает окурок в боковое стекло и аккуратно поворачивает ключ в замке зажигания…
– Как ты думаешь, – морщится, – это ж какой извращенный мозг нужно иметь, чтобы такую хуйню придумать? И самое главное, ради чего?! Блин. Я просто себе цели такой не могу представить, чтобы нормальный, вменяемый и не душевнобольной человек начал такие средства использовать. Хотя ненавидеть, в принципе, уже давно научился, не маленький…
Я хмыкаю.
– Просто, – говорю, – у нас с тобой, Никитос, видать, фантазия слабовата. В смысле, чтобы такую хуйню суметь замутить. А ненавидеть по-настоящему я лично, – не знаю уж, как ты, – до сегодняшнего дня, выходит, и не умел…
Он смотрит на меня внимательно, качает влево-вправо иссеченной шрамами башней бывалого уличного бойца, хмурится исподлобья.
– А та история? – спрашивает. – Когда тебя карланы бомжовские после выезда в Питер на вокзале отловили и чуть инвалидом на всю оставшуюся жизнь не сделали, она как, тоже не в счет что ли?! Когда ты почти год на больничке провалялся, хрен знает сколько операций перенес и потом считай заново ходить учился?!
Я задумываюсь.
– Да в счет, конечно, – жму через некоторое время плечами. – Все в этом мире в счет, стос. И нам, и им, за нашу непутевую жизнь по-любому в самой высокой инстанции по полной предъявят, сам понимаешь. Мне тогда очень больно было, Никит. И страшно. Но даже эта хрень, понимаешь, стос, была заложена в правила игры, которые я выбирал для себя сам. Вместе с цветами любимой команды. На самой грани, конечно, но – в правилах.