— Ты можешь разговаривать только со мной!
Я кивнул: мол, понял, хотя смысл дошел до меня не сразу, его слова были, видно, как-то связаны с тем, что он наболтал мне лишнего о линии укрепления к востоку от города и о дороге через озеро как возможном пути отступления и что я не смогу его выдать. Но почему он не покончил со мной раз и навсегда, почему не позаботился о том, чтобы я и по-фински больше не разговаривал? Потому что у него был в запасе свой собственный, личный план, не имевший отношения к той безумной войне, частью которой он был, и для этого плана я мог ему пригодиться.
— Пусть этот финский придурок проваливает, пусть идет к себе и топит сколько влезет, и посмотрим, кто…
Он не закончил фразу.
Я выбрался наружу, промокнул снегом лицо, идти я не мог, и дорога домой тянулась так долго, что, пока добирался, я сбил и руки и колени. Рубщики ждали меня, не ложились. Михаил и Суслов, когда я ввалился через порог, распластались рядом со мной на коленях и заплакали. Антонов помог мне перебраться на стул у печки. Братья взялись обрабатывать раны умелыми, бережными руками. Родион-с-туфлями сказал что-то, Антонов смутился и отказался переводить это — видно, что-то слишком уж трогательное.
— Мы думали, ты не вернешься, — сказал этот квадратный крестьянин, когда братья привели меня в порядок. — Но вот ты здесь, а мы убрались в доме.
Он раскинул руки, показывая вымытую кухню. Я кивнул в знак того, что заметил и доволен ими.
— Что ты им сказал? — спросил он.
— Правду, — ответил я по-русски.
Он задумался, потом улыбнулся.
Часы, втиснутые между семейными фото, показывали, что рассветет всего через несколько часов, я велел Антонову разбудить меня до зари и сказал, что теперь нам придется работать насмерть, это наш единственный шанс. Было видно, как ему хочется спросить — почему, но я упредил его, напустив на себя такой вид, будто это тайна, про которую ему лучше не знать.
Он перевел мои слова остальным и уставился на меня, озадаченный еще одним вопросом.
— Почему они тебя не убили? — спросил он.
— Не знаю, — ответил я.
И тут же уснул.
7
Я сумел продержаться почти весь день, несмотря на тошноту, боль в развороченных челюстях и на то, что я практически не видел, потому что лицо опухло и заплыло.
Но рубщики вкалывали, как никогда раньше. Суслов ходил в очках и не падал и не спотыкался, Антонов с Михаилом работали в паре, точно отец с сыном, Родион оставил туфли дома и махал топором, как молодой, а братья говорили только по-русски, все вели себя наконец-то как слаженная команда, один я был ни на что не годен.
Нам дали новый взвод охраны, их командир сквозь пальцы смотрел на то, что я несколько часов провалялся у костра, он даже угостил меня сигаретой, которую я отдал Михаилу, едва взводный отвернулся.
Когда стемнело, солдаты, не сказав ни слова, ушли, и Михаил тут же свинтил — добывать пропитание. Он малый везучий — вернулся с двумя буханками хлеба, этим можно было накормить максимум четверых, но у нас оставалось свиное сало, которое мы топили в сковороде, охлаждали в снегу и мазали на хлеб, как масло. Как ни странно, солдаты при обыске не нашли ни варенья, ни кофе, и я думаю, мы были единственными людьми в Суомуссалми, которые под Рождество 1939 года пили здесь горячий кофе в теплом доме — рубщики, как обычно, благодарили за то, что опять сегодня не погибли, и, как обычно, благодарили они меня, единственного не годного ни на что, Родион заявил даже, что впервые с тех пор, как покинул Ледм-озеро, он не чувствовал холода — сегодня.
— Приспосабливаешься, — сказал я.
Антонов с издевкой сообщил, что это он Родиону уже сказал.
— Будем надеяться, он запомнит, чему научился.
Но когда мы возвращались из леса, я заметил, что дым курился из труб нескольких уцелевших домов: бабки Пабшу и трех ближайших к нашему. Разгоряченным рубщикам я не сказал ничего. Наш офицер предупредил, что нас снова выведут на работу вечером, готовилось новое наступление. Но шли часы, мы сидели, мы лежали, мы спали — ничего не происходило. В полночь Антонов растолкал меня и шепотом спросил, что будем делать, если никто за нами не придет. Посреди всей этой тишины?
Я уже мог видеть, отек на лице спал, только болел нос, разбитый всмятку, и кружилась голова. Однако я поднялся, вышел в ясную звездную ночь и увидел, что трубы четырех домов по-прежнему курятся, но дым над ними не стоит четко очерченным столбиком — признак того, что печка топится сухой елью, как наша, — но слоится, тяжелый и бурый из-за сырых дров. Я вернулся в дом, разбудил Михаила и велел Антонову попросить его проверить эти четыре дома, есть ли там кто. Он не понял, какой в этом смысл, но пошел и возвратился через час — с буханкой хлеба и сообщением, что в домах пусто, но он видел, как двое солдат зашли внутрь одного и тут же вышли, а из трубы потом сильно пыхнуло дымом; кстати, в городе как-то странно тихо, все куда-то подевались.