Выбрать главу

— Мы не русские, — сказал Надар. — Мы евреи.

Антонов всплеснул руками и холодно засмеялся.

Надар в ответ разорался; наше существование опять вернулось к безысходности тех дней в окружении.

— Он говорит, что дома все одно, — сдавшись, переводил Антонов. — Там нас всех порешат, что русских, что евреев, но…

Внезапно он сорвался на крик:

— Ты, золотушный, может, у тебя документ есть? Ты что, ходишь с паспортом, где написано, что ты еврей?

Пока он переводил, Надар с понурым видом разглядывал свои ботинки и мямлил что-то под нос, мне пришлось два раза попросить Антонова повторить, что он сказал, и это далось крестьянину нелегко.

— Он считает, что это их единственный шанс, и спрашивает, что хуже, Швеция или Норвегия. Говорит, что, если ты не идешь с нами, мы справимся и сами, и спрашивает, есть ли у тебя карта.

Я посмотрел на Антонова, на этого широкоплечего крестьянина.

— Это далеко.

— При такой жизни все недалеко, даже для них.

— А ты идешь с ними?

Он тянул время.

— Не знаю, дома нас могут встретить чем угодно, и у меня семья, мне надо к ней, а эти дьяволы…

— Лучше умереть дома, чем жить на чужбине…

Он улыбнулся и сказал на своем самом лучшем финском:

— Ты передергиваешь, ангел, ты не знаешь, расстреляют ли нас дома, и ты не знаешь, разрешат ли нам жить в Швеции, мы ничего не знаем, ты сам это говорил, а когда ничего не знаешь, лучше домой, я, наверно, так и сделаю, Хейкки обещает довести меня до границы, а там уж я сам разберусь.

Он оглянулся на Хейкки. Старик озабоченно закивал, у него хутор в Пирттиваара, у самой границы, он все время мечтает поскорее туда вернуться, хотя у него нет семьи, но есть земля.

Эти разговоры шли несколько ночей, по кругу, мы выискали все «за» и «против» и окончательно убедились, что снова оказались в ловушке, но нам отчаянно хотелось отыскать игольное ушко.

Только Суслов и Михаил не говорили вообще ничего. Учитель согнулся, подавшись вперед, в единственном кресле, и теребил бороду, прикидывал варианты и не видел выхода, качал головой, хмыкал, вскакивал и снова садился, а Михаил раскачивался в кресле-качалке моего отца, смотрел сонным затуманенным взором в окно, не сберегшее своих заиндевевших роз — за окном было солнце, весенний слепящий свет, с крыши капала капель, и трещали бревенчатые стены: мороз отступал, мы уже слышали даже лебедей.

— А что ты, Михаил? — крикнул я по-русски. — Что будешь делать?

— Здесь останусь, — сказал он.

Остальные улыбнулись.

— Эх, кота мы с собой не взяли, — добавил Михаил, снова раскачиваясь.

Я встал со словами:

— Сейчас мы ляжем и будем отсыпаться еще день. Ночью печем хлеб, едим и пьем, топим баню и моемся. И стираем одежду.

— Да, да, да-да-да! — заголосил Суслов, вскочил и, как идиот, стал отплясывать, это было так нелепо, что мы все смущенно отвели глаза.

Днем мы всегда спали, топили только по ночам и никогда не зажигали света, ходили по насту крадучись, в одних носках, братья тихо бормотали что-то, колдуя над кастрюльками на кухне, непоколебимо уверенные в том, что скоро покорят новый мир, им только все не удавалось пуститься в путь. Мы с Михаилом соорудили кровать, положили в нее старый сенник и оттащили на чердак, никогда не бывший жилым, потому что я рос единственным ребенком в семье. Хейкки и Антонов ставили ловушки на зайцев и силки на птиц, а Суслов думал о том, о чем ему тогда думалось, ничего не говорил, но все дальше заходил в своих раздумьях, додумавшись, видно, до чего-то такого, что встало на его пути как гора.

Я видел все это и не видел. Потому что с первого вечера меня точило беспокойство, новая тревога, на которую меня не хватало в городе: мы должны были взять с собой кота и прибрать у Луукаса и Роозы, нельзя было платить такой неблагодарностью хозяину дома… раскаяние, я чувствовал раскаяние и осознавал: то, что я делал в Суомуссалми, наверняка выглядит как предательство — и рубка дров, и перевод донесений, и что я рассказывал русским об окрестностях города, о хуторах и толщине льда, да, я старался задурить им голову, но этому нет свидетелей, и толку от моей лжи никакой не было — нет, самой моей сильной картой были рубщики, мои единственные и святые свидетели, но они русские, враги, и теперь я сам помогу им исчезнуть навсегда, а тогда уже и Господу нечего будет предъявить в мою защиту.

В общем, мое положение было столь же незавидное, как и у рубщиков, и лучше само по себе оно стать не могло, а я не делал ничего, чтобы положить конец всей несуразице: не гнал рубщиков вон и не предпринимал ничего, чтобы нас нашли, и уж тем более не собирался никуда, ни на север, ни на восток, идея покинуть навсегда Лонкканиеми и Киантаярви была и сейчас неосуществима так же, как и когда город жгли, я есть я, человек простодушный и бесхитростный, поэтому я стал избегать разговоров, я спал и днем, и ночью тоже.