Я понимаю, что он выкрикивает приказ. И что речь обо мне, но кричит он на языке, из которого я знаю всего несколько слов, поэтому я поднимаю руку и с успокоительной улыбкой тихо пячусь на улицу, где чуть не падаю, запнувшись о груду инструментов, теперь припорошенных снегом и схваченных инеем, и обнаруживаю, что город вновь полон людьми, кругом толпа бегущих, идущих, едущих верхом и на машинах мужчин, чужие черные силуэты, и их орудия, рвущие тишину и забивающие все кругом запахами и звуками, никогда здесь не существовавшими, тысячи этих чужих силуэтов, прихрамывающих, странных, словно вышедших из земли и не приспособленных к свету дня.
Мужчины эти устремляются ко мне со всех сторон и пялятся, пялятся на меня невидящими глазами. И поскольку никто не хочет брать на себя принятие решения, все только передергивают затворы и орут, в бешенстве, злясь друг на друга, я спокойно продолжаю двигаться на два шага впереди нетерпеливого дула, по-прежнему с поднятыми руками, сквозь строй белых взглядов, синих губ и непонятных криков, иду к позиции, составленной из танков на площадке перед сожженной школой, где меня встречает человек, в котором я чую офицера.
Он вытягивает руки, выставив ладони, словно приветствует меня на манер индейцев, но я понимаю, что он хочет остановить меня, и останавливаюсь на приличном расстоянии, а он кричит что-то через плечо выходящему в этот самый момент из огромной палатки белобрысому, единственному тут не в каске, а в шапке с поднятыми ушами, он похож на финна и обращается ко мне на моем родном языке, пусть не очень грамотно, и сперва только сухо здоровается, я отвечаю.
Помолчав, он начинает переводить то, что произносит, вернее, отрывисто лает офицер, но при этом толмач держится спокойнее и доброжелательнее своего командира, такое чувство, что я видел толмача раньше, возможно, дело тут в том, что он говорит по-фински, все лучше с каждой минутой допроса, пока бестолкового, поскольку я только повторяю снова и снова, что, кроме меня, в городе никого не осталось, а я отказался эвакуироваться и никуда отсюда не уеду, раз я здесь вырос, — что бы ни происходило.
Мои слова — точка в точку повторяющие то, что я сказал Антти и Олли, — звучат сейчас лучше и правильнее, по-настоящему обдуманно, хоть в них ни капли обдуманности, в этом бреде сумасшедшего, для всех очевидного, но к ним ничего не добавишь и не убавишь, потому что они чистая правда.
Офицера все больше и больше злят мои ответы, я долдоню одно и то же, а толмач знай твердит «почему, почему», пока я наконец не говорю:
— Я рубщик дров. Отвечаю за тепло, чтоб у людей дрова были.
Становится тихо, наконец-то. В изможденном лице раздраженного офицера что-то меняется, ему удается взять себя в руки — или смириться с обстоятельствами? — и тогда он вдруг издает прямо-таки утробный рык, смысл которого солдаты нехотя передают дальше по цепочке, и вскоре на вычерненном ночью льду уже стоят сто, наверно, этих пришлых мужиков и ржут, как будто сроду ничего смешнее не слыхивали.
Смех все же лучше передергивания затворов, сейчас в меня никто не целится, поэтому я нахально опускаю руки, но с места не двигаюсь, дескать, понимаю: стоять мне или двигаться — решает здесь офицер. Его это действительно смягчает.
Он подходит ближе и рассматривает меня, он, видно, сомневается, что я правда тот, за кого себя выдаю; я изо всех сил не отвожу взгляда. Это здоровый широкоплечий носатый мужик лет сорока, у него узкие обметанные губы, которые он беспрерывно кусает, невыспавшиеся и усталые глаза, точно как у Олли, осунувшееся лицо обросло недельной щетиной, которая беспорядочными клочьями покрывает поразительно белую кожу.
— Мерзнешь? — спрашиваю я, втайне надеясь, что наконец-то угадал, что с ним не так, откуда эти неловкие дерганые движения, каждое через не могу, каждое на грани срыва.
— Это вопрос? — бесцветно спрашивает толмач, отвернувшись в другую сторону.
— Да, — говорю я. — У него такой вид, как будто он промерз до костей, и уже давно.
Эти мои слова продолжают тему, на которую я только что намекнул: стужа, дрова, тепло. Все никак с войной не связанное, и толмач переводит, насколько я могу судить, ничего от себя не добавляя. Но между этими двумя происходит что-то странное, офицер злится на толмача больше, чем на меня, тот оправдывается.
— Ты точно перевел? — встреваю я.
— Заткнись, — рыкает он через плечо, отвечает на новые обвинения и только потом оборачивается ко мне.
— Он не верит, что ты спросил, не мерзнет ли он.