Эти мои слова продолжают тему, на которую я только что намекнул: стужа, дрова, тепло. Все никак с войной не связанное, и толмач переводит, насколько я могу судить, ничего от себя не добавляя. Но между этими двумя происходит что-то странное, офицер злится на толмача больше, чем на меня, тот оправдывается.
— Ты точно перевел? — встреваю я.
— Заткнись, — рыкает он через плечо, отвечает на новые обвинения и только потом оборачивается ко мне.
— Он не верит, что ты спросил, не мерзнет ли он.
— Тогда повтори и скажи, что я хочу показать ему кое-что.
Толмач задумывается, потом скучным ровным голосом произносит несколько слов по-русски, уткнувшись взглядом в носки своих сапог. Офицер переводит взгляд с него на меня и что-то буркает сквозь зубы. Толмач покорно кивает и снова поворачивается ко мне.
— Ты действительно финн?
— Конечно.
— Документы есть?
— Дома, на хуторе в Лонкканиеми, двадцать километров от города, на север.
Толмач переводит, в ответ — пара кивков и пара слов с фырканием.
— Что ты хочешь нам показать?
Я взмахиваю рукой, как будто приглашаю в дом Луукаса и Роозы: добро пожаловать, господа, к нам, недостойным. Офицер задумывается на миг и тут же делает знак, чтоб я шел, он пойдет следом. Мы гуськом доходим до дома, я придерживаю открытую дверь, но попусту — офицер отказывается входить в дом, пока его солдаты не обшарят его сверху донизу, боится, видно, мин или растяжек из гранат. Пока они прочесывают комнаты, я показываю ему поленницу, только что сложенную мной из остатков Луукасовых дров. Офицер сердито кивает и переводит взгляд на гору железного лома, поддает по нему ногой и через толмача спрашивает, что это такое. Инструмент и всякий скарб, который я собираюсь починить на досуге, говорю я, чтобы подкрепить почти сложившееся у него представление о моей личности.
Получив рапорт, что все чисто, офицер пожимает плечами и вместе со мной, толмачом и двумя солдатиками заходит на кухню и усаживается за хозяйский стол; я давай шустрить, варить кофе, резать хлеб; солдатики встают на пост по обеим сторонам двери. Офицер что-то говорит, но толмач не отвечает и не переводит. Офицер снова говорит что-то, похоже, то же самое.
— Что он сказал? — спрашиваю я.
— Он просил не переводить, — отвечает толмач.
— Но он же мне говорил?
Толмач говорит что-то офицеру, тот отвлекается от своих размышлений и отвечает коротко, но охотно.
— Он хочет знать — город сожжен? — спрашивает толмач.
— Чтобы вам ничего не досталось, — говорю я, — ни еды, ни крыши над головой.
— Это он понял, но боится, что это западня.
У меня перед глазами встают тени, серый поток беженцев, утекавший во время пожара по льду через Киантаярви.
— Зачем же вы тогда сунулись в западню?
Толмач снова оторопело таращится на меня, точно не веря собственным ушам, а потом вдруг как завоет на небо, боясь, видимо, что кто-нибудь примет его ярость на свой счет. Но тут часовой у дверей засыпает и грохается на пол, отчего сразу приходит в себя и встает, бормоча, видимо, извинения. По распаренным лицам солдат я понимаю, что так действует на них внезапное тепло, и протягиваю часовому кусок хлеба. Покосившись на офицера, который смотрит в другую сторону, солдатик запихивает хлеб в рот и жует его, давясь, как голодный пес. Я протягиваю кусок и его товарищу, тот сжирает его точно таким же манером, а офицер раздраженно машет рукой, и толмач смотрит на меня очень-очень внимательно и теперь уже тщательно подбирает слова.
— Как ты думаешь? — спрашивает он меня опять о ловушке, которую им, возможно, подстроили финны. Я понимаю, что это опасный вопрос, но он может спасти меня, если я сумею ответить на него так, чтобы офицер уверился, что я не просто придурок, но придурок вполне безобидный.
— Я не знаю, — говорю я, наливая кофе в чашки Роозы и пододвигая самую красивую офицеру, который тут же хватает ее и свирепо зажимает грязными рукавицами, рискуя раздавить.
— Но как ты думаешь? — рычит толмач.
Не теряя головы, я выдаю по чашке кофе и часовым тоже, они с шумом отхлебывают его, к явному неудовольствию офицера, потом говорю толмачу:
— Ты будешь переводить то, что ему не понравится?
— Чего?
Я повторяю вопрос.
— Конечно!
— Тогда скажи ему, что я считаю, ты плохо говоришь по-фински, особенно когда сердишься.
Я не поднимаю глаз, но чувствую, как вспыхивает толмач и как у него чешутся руки выплеснуть кофе мне в морду, но вместо этого он цедит несколько фраз по-русски, и офицер поднимает на него удивленные глаза, а потом заливается грубым смехом.
— Я не все понимаю из того, что ты говоришь, — поспешно добавляю я. — Извини.
Толмач переводит и это тоже, судя по реакции офицера, который долго говорит, и лицо его разглаживается, делаясь все спокойнее и спокойнее, будто тревоги и подозрения наконец отступили. Когда толмач наконец снова обращается ко мне, он и сам выглядит спокойнее, хотя во взгляде его мелькает что-то подозрительное, угрожающее, мне это не нравится.
— У нас нет транспорта отправлять пленных, — говорит он бесстрастно, — но ты можешь остаться, будешь в хозвзводе дрова рубить, нам рубщики нужны.
Я киваю. Он продолжает:
— И мне не надо говорить, что при малейшем подозрении мы расстреляем тебя на месте…
Я смотрю на него вопрошающе:
— Повтори?
Он повторяет, в голосе больше раздражения, чем недоверия…
— Это мне как раз подходит, — киваю я, наконец уловив, куда он клонит. — Дрова рубить я люблю.
Мы долго смотрим друг на друга, пока не приходим к своего рода перемирию, во всяком случае, он, похоже, решил, что я для него не угроза.
Я спрашиваю, не хотят ли они знать, кому принадлежал этот дом, пока не стал достоянием войны и Финляндии.
— Нет, — говорит толмач.
Я повторяю вопрос.
— Нет, — вновь говорит толмач, — но мы хотим знать, почему его не сожгли. Если ты не возражаешь против такого вопроса, конечно.
— Потому что я присмотрел за ним, — отвечаю я, снимаю со стены за спиной у одного из солдат фотографию Роозы и Луукаса и кладу ее на стол перед офицером, показываю пальцем на стариков и произношу их имена. Он без интереса скользит по ним взглядом.
— Они переехали сюда из Раатеваара тридцать лет назад, — говорю я. — Луукас разжился, он сапожник и мастер на все руки и сам построил этот дом. У них трое сыновей, все сейчас на фронте…
Но толмач молчит, не переводит, устал, видно, да и офицер никакого интереса не проявляет, только таращится на фотографию, как будто она ему что-то напоминает — во всем найдется что-то нечужое, но вдруг поднимает взгляд и упирает его в меня. Я тоже пристально на него смотрю. Он протягивает кружку как будто за добавкой кофе. Наливая кофе, я спрашиваю, чего он не ест хлеб, который я нарезал. Но он будто не слышит. Пьет кофе и думает о том, что никогда не перестанет его тревожить. Он с шумом втягивает синими губами горячую жижу, и под это хлебание я словно бы перестаю существовать, превращаюсь в равнодушного прислужника, собачонку, которая, возможно, сгодится им для какой надобности или просто на потеху, если им это подойдет, меня это точно устроит. Так прошла моя первая встреча с русскими, и я не могу представить себе, чтобы она сложилась как-то иначе.
4
Русского офицера звали Олег Илюшин, он был полковник, командир 759-го пехотного полка 163-й дивизии, продвинувшейся за прошедшую неделю от границы до Суомуссалми, это всего-то километров сорок, не больше, неделя кошмаров, другими словами, и здесь в городе они должны ждать подкрепления, чтобы расчекрыжить страну надвое в этом узком перешейке, сломать ей хребет и двинуть потом на Ботнвикен.
Но размышлять над этими планами мне было некогда, меня впрягли в работу, в рабски отупляющую пахоту, тяжелую, беспросветную, день и ночь, еще и с риском для жизни, потому что финские войска вовсе не отступили, а обложили город со всех сторон, едва только в него втянулись русские, и теперь скрывались в заснеженных лесах и палили оттуда по всему, что только шелохнется, а нам надо было валить деревья, пилить их и рубить, и все это за укреплинией.