А в «Ералаше» — блага цивилизации и струи эволюции. Какие это дети, откуда они берутся, как они ставят вопросы и формулируют ответы, откуда они знают больше учебника? То были времена, когда народ верил правительству сквозь телевизор, и нам, детишкам, передавалась эта вера. Я ничего не знала про сценарий, заучиванье реплик, придуманных взрослыми для детей-артистов, — с последующим их произнесеньем, словно вот-вот родились в младенческой головке эти мысли и облеклись в слова, и даже здесь, теперь, в автобусе гармошкой, Генкин арахис в серенькой глазури — кондитерский изыск вчерашних школьников столицы — был так понятен, как выученный лозунг про кино «для нас важнейшим из искусств». А что такое виртуальная реальность, в которую мы вместе скоро окунемся, нам было даже невдомек. Мы пробежали под дождем под козырек у метровхода и, соступив на эскалаторы, расстались. Каким был план-сюрприз посева, осталось позабыто в разговоре. Теперь забытое можно извлечь вдогонку звонком мобильной связи, а тогда быстрее эскалатора был только метропоезд. Коммуникация конца восьмидесятых была неспешной, предполагала вечность всех устоев, включая формы хозрасчета и самоокупаемости, — что было страшной новизной.
В Суворовском на КПП жила огромная собака. Таких лохматых великанш мне приходилось встречать у административных входов сановных учреждений вплоть до скончанья девяностых. Неведомой породы зверь, но очень добрый, если с умом найти подходы. А по нераспознанной причине все эти телочки с волчьим загривком именовались Джулька. Вступив в переговоры с Джулькой, процесс урегулирования вопросов на миротворческой границе с охранной службой мне довелось значительно ускорить. Искоренив противоречия в стремленьи к цели с охранником-собакой, переходили к ультимативным объяснениям с людьми в погонах. На этот раз мне быстро удалось узнать, что братик в наряде за глубоко секретную провинность взвода перекрывает марафонский норматив по чистке к ужину картошки. Ждать предстояло долго. Стоял не месяц май, Джульетта костьми сквозь толстошубость почувствовала, как я мерзну, и попросилась внутрь. Дежурный с тумбочки привстал и, зорко осмотревшись, нажал на кнопку — дверь открылась. Собака втиснула меня бочком в дверной проём и задом подтолкнула. Теперь, встав у окна, я наблюдала «Волги» и «Запорожцы» с «Москвичами», запорошонной вереницей скопившиеся на побочном тротуаре. В них плакали мамаши невинно отданных юнцов на воинскую службу с детства. Отсюда, сквозь окошко КПП, почетной гордостью военная стезя не называлась. Изнанка жизни всегда видна со стороны нейтрального форпоста. Собаку мучил ультразвук задавленного плача.
Афган был где-то далеко за синими горами, так далёко, что шепоток молвы народной не походил на ропот. Но тот надсадный материнский вой по желторотым правнукам героев благополучного, союзного и атомодержавного правленья на самой плотной материковой тверди на планете, с запасом золота и жерлом кимберлитовой трубы в алмазах, с морями с севера до юга и прочной танковой бронёй, вой неуёмным стоном кликал в предчувствии какую-то неведомую жажду искупленья. Протиснувшись из дверцы «Запорожца», на волю вырвалась толстенная шинель в папахе и, опрокинувшись с бураном в КПП, миролюбиво прорычала:
— Женщины всегда плачут — в любви плачут, без любви — плачут!
— Да, тащгенерал, бабы, они — воют! Я уйду на войну, а они — выть! Дежурный пошутил поспешно, но явно не успешно — тащгенерал успел меня заметить. Джулька немедленно легла на мои войлочные ножки и привалила позвоночником к стене. Я до сих пор не понимаю, как это считывать в собачьем языке — защитой или задержаньем. На взгляд из-под папахи я выглядела Чебурашкой в телефонной будке. Отменная осведомленность генерала о посетителях немедленно сказалась на положительном решеньи моего вопроса:
— Суворовец-Царевич, немедленно на КПП — десять минут — свидание с сестрой! — И удалился, напевая казачью «и сестрицу мою, девку дюже вредную, от которой не раз убегал в кусты!»
Соседний с КПП отсек слыл красным уголоком свиданий (наверно он же изолятор и пропускник — отстойник) туда собака Джулька, из деликатности, не заглянула. Кирюха доводился мне кузеном назаретянской ветки рода, а прозвище «Царевич» любилось доже генералом.
В ушанке, сапогах, но без мундира, Кирюхин вид меня насторожил:
— Ты почему в спортивной форме?
И кто ж мне, недалекой, скажет, что это знак про лазарет. Кирюха что-то буркнул про очистки, и про запачкавшийся взвод, повинность отбывающий в наряде, и глаз скосил на дипломат. Оттуда пахли апельсины.
— Держи, рахит, бананы, яблоки — поешь с ребятами в казарме.
— Нам не положено — на полном государственном обеспеченьи!
— Но я же видела, как здесь другие у мамок курицу едят!
— Молокососы! — Кирюха был суворовцем второгодично, а все равно — малец! Над голенищем сапога покачивал берцовой костью без всякой икроножной мышцы, под ветром не сгибался, уходил, мелькая стриженым затылком по бесконечному заснеженному плацу, за пазухой нес шоколадку, чтоб угостить ребят. Не устоял перед десертом, Цесаревич! Когда он ел, я насыщалась, и трудно было угадать, что этот мальчик, забрызганный смешливой струйкой апельсина, спустя пяток годков подгонит постаментом танк под президента, и с высоты его брони восставший люд поименуют: «Россияне!» Пожизненно мы станем опасаться признаться в истине, что в ту минуту стояли с разных точек баррикад. Покуда тихо всё, мы прирастаем к золотоглавой из дальних топких берендеев, где так мудро и ясно по сей день: всё — Брежневу, а здесь по-прежнему.
Придя под вечер в институт, я получала приветственные комплименты встречных по чудодейственному выражению бодяги на мимике моей щеки. В портале входа у дорической колонны Николь питалась пыльцой амброзии — жевала коржики с лотка. Это был знак, что наш буфет ещё не съеден. В стеклянной, жирно захватанной разнокалиберными лапами витрине, на алюминиевом подносе, среди остаточных кружков сахарной пудры и осыпи сухарных крошек, лежал слоёный язычок. Последний. Притаился. Подождал. Николь впорхнула нимфой-сифилидой и завертелась в фуэте, ловя в дежурной лампочке буфетной мой сизый пересвет щеки. Я растворила челюсть и прикусила язычок. Простейшее функциональное движенье для Ники стало впечатленьем.
Она уже три дня пытается мне что-то высказать, но ограничивается намеком, и реплик у нее все меньше, желанья ляпнуть напрямую — больше, но, видно, режиссер ещё отмашку не давал. Николь не действует в рисунках роли без вычурных импровизаций. Невольно вспомнился секрет: самая горькая опасность актерской доли — вторженье образа в натуру. Случается, что занавес свалился, аплодисменты отзвучали, а Федька Цезарем остался! Вот чего бойся!
— А я усвоила привычки Клеопатры! — у лестницы меня застигла Антонина — великий кормчий преисподней на вечном боевом посту. С утра на лестнице вылавливая жертвы, приподнимая маски и кладя на щит идущих со щитом, не иссякал окололестничный ядодозатор. Чреватая потребностью воздействовать на деланье талантов, Антонина производила универсальным способом прививки — словами источала жёлчь. Аспиды сгинули, а яд от их укусов разрушает. Женщина с прошлям. Оправданность призванья Антонины была заметна только тем, кто видел эволюцию культуры не по годам, а по десятилетьям. Запросом быстроменяющихся вех в искусстве была принципиальная потребность в иммунитете к звездным вирусам. И вот она, Дрезина, хранительница незыблемых, исчерпывающих истин, не изменяемых от курса к курсу и независимых от поколений, хранила чистоту профессии, сражая ядом наповал случайно выживших на сцене. Но сильно я подозреваю что вышеназванное здесь вторженье образа в натуру не миновало даже личность Антонины: когда на сыгранную Клеопатру упал финальный занавес — она оборотилась аспидом навечно.
— Я принимаю ванны с хлоринолом! Привычка Клеопатры.
— С хлори— чем?
— Хлоридные купели египтян — бассейны Клеопатры.
Я ощутила присутствие тихо помешанного нарушения рассудка. Метаясь между научным опытом познанья химических императивов и страстью собеседницы к забавам, мое воображенье явило кадр из польской копии прославленного фильма Голливуда, где цветность «Кодака» в преобладании над нашей «Шосткой» и цензурой давала сцену омовенья Клеопатры перед приходом Цезаря. На бледно-розовой плите шлифованного мрамора — нагая, с бронзовым загаром, египтянка, и руки шоколадной эфиопки ей делают усиленный массаж. Лишь через много лет мне удалось разведать, что ванны с хлоринолом — это поваренная соль, килограммовой пачкой растворенная в хлорированной струйке из-под крана. Цена усвоенной привычки — три копейки, пожизненная ценность идеал. Вот как заставить содрогаться континенты.