Невидимым веленьем качнулся занавес. Где-то поблизости витает Данила Кофтун. Охрана ревностью.
— Это и есть тот ваш секрет с Петельчуком, который вы родили из посева? Два дня мне недоскажите, переодеться не дадите?
Генка, сглотнув, понизил голос и быстро продолжал:
— С тех пор, как издан «Буранный полустанок», ты читала?
— Ты спрашиваешь? Его ввели в программу сразу, а я тогда училась в школе.
— Каких детей на режиссуру принимают… — Опять качнулось тело за портьерой. — Так вот, негласно к экранизации и постановке, «Буранный» не рекомендован, бессилие людей перед махиной государства, где человеческая жизнь бесценна, просто поскольку цена её — ничто, стадо дороже пастуха, и подавленье мысли приёмами и пытками — монкуртизация сознанья, все эти темы просвечиваются при чтении на диване, но не способны вызвать бунт единоличника…
— Читателя?
— Ну, максимум, на что ты приспособишь возмущенье — на негативную реакцию в своём кругу за кухонным столом, а вот соборность сопереживания в театре даёт возможность учить со сцены аудиторию, идущую в народ.
— Ой, хватит веры в нигилизмы: «театр — кафедра», соборный зал. Не верю!
Я догадалась подшутить, чтобы избавиться от разговора — пора было идти в гримёрку.
— Волна со сцены в зал, из зала — бунтовать на площадь…
— «Театр-кафедра», кто это молвил? Чернышевский, Добролюбов, Грибоед? Утром в газете, — вечером в куплете. Истошный цирк. Вы тоже в нигилистов-разночинцев играете, как в казаки-разбойники, вам мало показательной цепочки наказаний в Таганке?!
В распахнутое жерло экрана сцены включился свет. Неструганый помост с дровами костровища, в распорках под развёрнутым углом, стал походить на ДОТ — сооруженье огневое долговременное, от чего пойдут круги внимания по залу и славу постановщикам дадут. Тщеславные. Место театра в жизни! Атмосфера храма! Оптитский обман здрения. Вердикт: прагматическая санкция о престолонаследии позиций в режиссуре все времена одна — призывы к бунту, с могучей целью обновления времен, да вот беда — едины времена вовеки. Против чего тогда бунтуем? Снять диктатуру ради диктатуры, ату, король, да здравствует король! Я иссякаю от теорий, повышенное требование быть умной, начитанной, памятливой и не впадать в искусы меня угробит в цвете лет. Генка покорно зачерпнул пригоршней съестные камешки на днище свертка из газеты с истошным запахом свинца в смешеньях с чистым шоколадом, с идейным оттиском портретов Ильича на орденских изображеньях наград издания, и тихо молвил:
— Согласен, есть придурки, которым нравится играть в подполье, но предбоевой порядок мысли — это энергия без слов, способная производить деянья, любая эволюция припятствием имеет безнравственные преступленья, а рыбья гниль — от головы!
— Послушай, Корин, это правда, что Галина с поклонной свитой от посещения Таганки недавно перекочевала к вам?
— Да, посмотрели «Прощание с Матерой» полный зал спецуры.
Моя догадка незамедлила явиться:
Теперь вас тоже будут закрывая-открывать. Лучший канал по присвоенью лавров для импорта культуры — запрет от органов с открытьем по звонку.»
Орешки были съедены. Генка привстал, с навязчивым намереньем сопровождать меня в гримерку. Одномоментно раздался голосом из закулисья Александр Дмитрич:
— Нам необходима предельно допустимая заполненность пространства естеством! Я развиваю принципы производительности в сценографическом искусстве! Довел до совершенства теорию полезности сценплощадей. Моя «Теория предельной концентрации» полезней, чем изыски подобных Федору сторонников «Пустых пространств»! — Негодовал, пересчиталозубый. Страшное дело — теоретичный каскадёр.
Победно выступил в просвет к помосту эшафота и засветился опереньем. Одной рукою подбочась, пошел на эшафот, а ногощупальца большие, вооружен клешнями, на конце брюшка — ядовитое подобъе кошеля, включающее сигнатуры мела.
Под эшафот просеменил Петлюра, услужливо склонился помогать вести разметку мизансцены рисунком мела по полам. Миндальничая с окруженьем студенток в элементарном амплуа сирен, в амфитеатр вступил Виктор Иваныч. Велюровый пиджак шаржировал в избыточное барство его приземистую толстенькую плоть. Рыжуля — Персик, стыдился простоты своих наследственных гармоний.
Качнулась штора бокового входа: усталая породистая лошадь, склонив расчесанную челку с устойчивой, но ранней сединой — вошла Марина. Ни на кого не глядя, качнулась к боковому ряду, круп привалила в мягкий стул и там затихла, как в кювете с дистанции сошедший ветеран. Невменяемой толпой изголодавших крокодилов давились младшекурсники у входа с какой-то неизвестной мелюзгой побочных факультетов. Идущие на нерест в дверь внезапно расступились. Дверь ёкнула петлей, открылась штора. Ухо, смотрибельное в профиль со шнурком, набат для посвященных в этом храме, остановилось в дверной щели. Теперь я выскочить не успевала. Вдруг приключился звук: ревущий, резкий, от дерзости Каплини метнул как камень взгляд в радиорубку и хлопнул дверью с внешней стороны. Спаситель мой Данила Кофтун поддал жарку на двадцать децибел — стабилизировал акустикой пространство — расчищен путь в гримерку, прикрывай. В запруженном народом коридоре меня подстерегла Николь. Я попыталась увильнуть, ан нет, Николь настигла. Зашептала:
— Я про тебя все знаю, я догадалась, ты ведь беременная? Да?
Ну, вот я и попалась. На премьере. Похоже, режиссёр отмашку дал, когда стрелять! В котором акте. Перед премьерным занавесом. Хороша. А как заискивающе в буфете язычок кусала. И Рыба — Дуся, подводная сова. Наверняка судили вместе.
— Держи, это билет! «Буранный полустанок» петропольский театр, пластическая драма, без слов, одни движения — эксперимент. Ты будешь среди первых, кто увидит. Только молчи, тебе ведь всё равно Жанну дей Арку не играть, а для меня этот показ — последний!
Проклятье! Отыграть, и больше ничего не слушать — изъять из уха — воспринимать учителя пример.
Глава 3
С усталостью и болью — в сотый скорый, далёкий путь — прочь из Москвы! На расстоянье, для оглядки. Главную роль в цивилизации сыграла личность, создавшая колёса поездам. И роликоподшипники. Всему, что кружится. И розовое масло. Чтоб всё благоухало. И семофор — дистанциям пути — во имя вечного стремленья на зеленый свет. Вот — ароматный чай пути, чтобы задумчивостью стихнуть. Московские старушки утверждали, что в поезда нужно нарядно одеваться — там можно встретиться с своей судьбой. И ничего не есть, не пить, лишь ожиданьем упиваться. Они-то сами редко выезжали. Столица — кочка бытия, привыкли, что всё, рожденное в отменных экземплярах, стремится рано или поздно к ним!
А за Москвой уже лужки позеленели, и мать-и-мачеха цвела, на станциях ветра кружили теплым смерчем не лист сухой, а голубиное перо. Апрельское тепло. Движением на юг всё делалось отрадней и не беда, что пассажирка не нарядна и определена её судьба!
За частоколом по ночам, в частнопоместных Берендеях, любой окрестный звук имел своё значенье. Из внешнего звучанья техногена сады и старожилы Берендеев воспринимали только три: пропеллер, паровозные гудки, и, чуть отличный тоном, но точно по часам — гудок завода. Любое несогласное звучанье воспринималось интершумом, и на него срывались кобели и трепетали все болотные осины. Дерзкий поход по улицам неасфальтированных околотков с ночного поезда был стратегическим искусством. Здесь немцы не прошли: дорогу славы — партизанам. Но мы ж потомки! Уцелеть и незамеченным остаться — как отыграть в «Живых и мёртвых» лихую Варю из разведки! Чему нас классики советские учили? И что природа нам дала? Генетика — воспринимай и здравствуй!
Мяхвётевич был уличком и, по ночам не спал спокойно. Воспоминанья о Днепровской переправе, которая вмещала бассейн огромных рукавов и всех притоков, тревожат сон фронтовиков. Его дворовый пес-полуболонка был самым рассудительным среди дворняг.
Других излишеств здесь не признавали. Впрочем, в заказнике водились волки. Но не сторожевых мастей. Бессонными ночами Мяхвёттевич читал «Нюрнбергский эпилог», потом, для развлеченья, «Застольные беседы Гитлера», и, откачнув десяток раз тракторный вал в качестве штанги, потея, усыпал с отрадным убежденьем: «Миру — мир!»