— А я в лорнет увидела болото. — Понятья не имея о такте в разрыве наших возрастов, я хвасталась хрусталиком младенца. — Там красные побеги верб уже в котятках. На Первомай.
— Это настали велици дни, — святая Пасха.
Теперь мне кажется: тогда, на уровне долгих пространственных бесед, любая мелочь могла бы для меня, беспечной, проясниться. В оттенках принятого в их быту особенного бытия было что-то неведомое мне, неуловимое и чаянное особым шармом. Всё прояснить могли бы пространные беседы, жизнь с разговорами рядком, но на разрыв судьбы закручивалось время, брало своих себе и сил на рядомбытие не оставляла. Сквозь косность, нехватку времени и вечной, всегдашней беспроторицы в делах они тихонько угасали. Я уносилась вдаль. И всё же в рамках этой выделенной возможности присутствия мгновеньем бога для, от случая до случая всё больше удивляясь, я озабочена непониманьем до сих пор: как изгласить оттенки рая, не позволявшие звучать печали в их доме? В их саду? Видимая узость кудесничества в крошечном пространстве была так глубока и достоверна, что в нем царящий дух усадьбы, паки образ старинной акварели, выпадал по форме и лепотой альпийских складов и регулярных парков англичан, и прелестью версальской пасторали.
Лида Семёновна приладила очки с давно утерянною правой дужкой и посмотрела на открыточку в лорнет.
— Вот это крымские дворцы. Цветёт багрянник, по преданью на этом дереве повесился Иуда из Кариот. В нашей природе таких оттенков у цветенья нет.
— В нашей природе цветущие деревья редкость. Кроме садовых.
— Взгляни на обрамленье рамки.
— Виньетка?
— Не совсем, это рокайль. Мотив декоративный — осколки раковин и гладыши камней.
— Рокайль — стиль восемнадцатого века, эпоха Рококо.
— Отменно. А почему шептанье раковин хранило дух абсолютизма масонского столетья?
— Салютовало кризис?
— Крещендо высоких «ля», звучащих в спиралевидных завитках диковинных ракушек — это тайна. Асимметричное движение — изыск, а дух интимности, комфорта — вниманье к личному удобству. Так жили.
— Уход от жизни в мир фантазий и смутных грёз.
— Поезжай на море.
Я приоткрыла створку окна веранды. В их кружевном быту всякая мелочь была исполнена под сувенир, эти открытки времён парижской выставки — подарки женихов, давно покинувших причал на Графской пристани. Эсминцы Великобританского комфорта их поманили в шум волны у кромки севастопольского порта, и весь рок — айль. Дальше нету земли, дальше бездна морская. Оплаканные в кружевных манжетках невыцветающие фото — во времена царей и проявитель плёнкам настаивали в чистом серебре. Но с Лидочкой нельзя не согласиться — беременную женщину нужно купать в прибое морской волны. И Афродиту в пене на раковине подавали — всё ради красоты.
— Я приготовила тебе немного книг. — Возможно, Лидочка и знала, а мне и в голову не приходило, что эти, никчемные соцреализму, букинистические раритеты — клады непереизданных творений — корабли мыслей от золотого дна.
Что заставляет невест не следовать за женихами в чужой предел? Ведь там спасенье, здесь — темница. А вот отнюдь. В них, рожденных на кромках девятнадцатого века, с инерционным воспитаньем на восемнадцатом, где обязательное знание латыни, греческого, раздельнополое развитье и страсть к стихосложенью, так рано вызревали чадо в личность, что эмансипация Складовской испепелила кротость декабристок на дробные кюри, а перед тем бестужевские курсы смутили умненьких поповен повеяньем призыва к разночинцам — несемте просвещенье в массы — и, хрупкие, поволокли и надорвались. Потом графа — «происхожденье», железный занавес и порты на цепях вдоль акватории залива — преграды местного значенья, и внутренний зарок — колокола своей земли крещендо высоких «ля», «ми», «фа», уснувших, как в душе, в ракушке.
— Здесь мемуары Щепкина. На литографии запечатлён момент, когда он выступал перед Екатериной на диабазовой террасе у воронцовского дворца. Алушту посетите. Рельефы скал и контуры дворца так совпадают с береговой каймою побережья, что при взгляде с моря дворец словно изваян из Ай-Петри и вправлен в скальный диабаз.
Дала еще чего-то с ятями в подарок, словно в нагрузку, — какой-то Гауптман, как всё это тащить? Пыль вековая — чёх бессильный. Глоточек гриба чага. Увеличительный лорнет, нет, лучше — биноклик театральный, переливается по строчкам фокус, ловлю оптический эффект. Прошу прощенья, Шарик, это не лазер обсерватории Ай-Петри, это солнечный зайчик. Если все псы, ну просто в мировом масштабе, вступают в тайную организацию по охранению людей от неприятностей и козней, то кто уберегает страшнейших хищников природы друг от друга? Биологически самый кромешный тип — он превзошел в своем развитии способностью уничтожать себе подобных все виды. Человек. Волею и неволею многому неисповеданному за жизнь причастен.
— Мы их не видели — ни на свинарнике, ни на тракторе, а едят они — первый кусок.
За поволокой тюля Матвевна принялась глаголить о прелюбезных словесах с дедушкой Кротом. Половичками вышла на крыльце, хваляся, потрясти, и голосом елейным припевала:
— А нынче молодежь такая, хожу по лестнице — перила не уступят!
Дедушка в шубах хрипло, но в тему отозвался:
— Палочка хлоп — на пол — лови её. А деньги ношу в пакете из-под молока — пока достанешь… а магазины с лестницами нынче. Куда, гляди, и понесут…
Мяхвётевич настрой к преодолению конверсий стремился укротить прочтением газет. Газеты, вообще, нежалкое к съедобному. А он был убеждён, что самая большая тайна жизни — пищеваренье — и к нему без аппетита, как к воздержанью от похвал — с большим почтеньем. Он боялся, что мирозданье рухнит до обеда, потом до ужина. Шутил о недостатках своих соседей и всякий раз пуще пакости несотворенной опасался, что их творческие способности могут оказаться ниже критических. А так оно и было.
И только Шарик покорно созерцал борьбу окрестных мудрецов с лишеньями, в которых преобладали цвет, благозвучание и выкуп за грехи.
От Лидочкиных жалостей по мне, от её персов и латыни, и византийского Романа Сладкопевца иду домой. От седмохолмого приима столицы несу «Полено» — популярный тортик — и палку колбасы.
— Распри.
— Не обязательно, любви мешают войны. Вот сорок лет мы без войны, не обсуждаем практику Афганистана, и ничего — детишки-семьи, всем хорошо!
— Распри. Какая разница, какие — междоусобицы со свекрами или гражданская война.
— Им был не уготовлен крымский Севастополь — они ушли в Царьград. Выше слова и разума — Византия прикрыла сливки христианских кровей, на кириллицах воспитанные, из седмохолмой изгнанные.
— Распри от колебания страны двумя морями. Между двух морь стоим выше слова и разума есмь.
Можно было припухнуть от домашних споров историков с филолухами. Материнские выпускники, у которых один родитель — водитель, а другой — штурман по связям с общественностью, на Первомай осаждали учительский дом, как родной. Вмиг для меня не оставалось места. У мамы были те детьми, кто мог цветисто расписать свои успехи. Обратная медаль педагогического такта?
С университетов третьего Рима съехав на праздники, кичились доступом в фонды Ленинки и надо мной в угоду матери подтрунивали: вот, младшая сестра — и то с моими сочиненьями в Архивном институте учится, а я и в Бауманку поступить не утрудилася, теперь в артистках на подмостках подвизаюся. Плохи мои дела. Я даже перестройку Горбачева назвать «валюнтаризьмом номер два» не догадалась. Образованья не хватило.
Читаю Гауптмана с ятями и ухожу смотреть концерт в ДК.
Ассандр Палыч был портун бывалый — бог входа в гавани, где портуналии кипели «на ура». Здесь празднества, как запредельные заливы: одним — преодоленье стресса, другим — улучшенная достоверная легенда, а третьим — цеховой почин. Распределенье привелегий в портунатах Ассандр Палыч выверял годами. В партере бархатного зала по приставным местам, ступенькам и галёрке, с учетом значимости приглашенных, где первый ряд, расписанный по персоналиям от центра — на края от глав до замов — затылки вожачков являл попеременно сидящим сзади: завком, партком, райком, месткомы. Концерт не нравится — прицелься ниже, изучай рисунки лысины и завитки макушек, прикидывай, кому чего осталось. Тронный портал для каждого в одном ряду, на стульях с кумачовым бархатом, прибитых воединой планкой к полу. Оковы деревянной пуповины были основой тоненькой оси, по ниточке которой вертикально вверх уйдут пластами, импульсами, солнечной короной те поколения акселератов, которых воспитает уходящий век. Соборность сопереживанья в таких концертных залах, конечно же, не возникала, но призраки согласия сотрудничества поколений над кумачёвым цветом влитых дорожек и ковров, застеленных под первым рядом, стяжало уваженье и почёт к властям и иерархиям господства. В затылок поравняться с ними мне тайно не хотелось, они равнялись на Кремлёвский зал, но как-то кривовато, нелепо, неуклюже и согбенно. Хотелось шаг ступить и повернуть, несовершеннолетие не позволяло.