Протяжное предощущение войны распада, раздвоенья и разрыва. Предощущение войны в Афоне оглушало. Пройдёт десяток лет — и техногену достанут корм. Из-под земной коры, из недр, из вскрытых скважин… Фонтаном нефти захлебнётся век. Настанут войны.
И стало вдруг так ясно в том пещерном мраке, что на свете, где всё условно, где назовётся светом даже глухая тьма, по куполу земли и нити горизонта, по глади волн, неровностям ландшафта, затрачивая множество усилий, негодуя, любя и отрекаясь, и стеная, блуждают типы двух человеческих существ. И сеют-пожинают добро и зло.
Я отыграю Ярославну, в Путивле всё отплакав, на крепостной стене, и до того как шестерица планетарной сути заменит очертанья — кальку карты, сценарий боли, шахматный пароль, — успею обрести себе подобное творенье, почувствую, как канет смерть.
— Борись! Твою мать! Борись, борись, борись!
— Руки хлещут меня по щекам, голова мотыляется из стороны в сторону.
— На что у тебя аллергии? Ты знаешь свои аллергии?
Голос мужской поменялся на женский:
— Ну вот она, в сознаньи.
Халаты белые от глаз отхлынули.
— Ребёнок у меня родился?
Тишина.
— Ребёнок у меня здоровый?
— Я ещё сам не знаю, — ответил врач, и всё поблёкло.
Возня, и шарканье, и грохот инструментов. Знакомый с детства коридорный звон жестянки — удар ведра о швабру.
Попеременно сменялись голоса, и интонация на сильной доле меня спросила:
— У вас родилась девочка, вы видите, что девочка?
А мне настолько всё равно, каким я полом миру угодила… Я вижу только небо — и с овчинку.
Укол. Тоннель. Полёт. Повздошно возрастает скорость, стремнина вправо вверх с такой отрадой привозносит чувства, что отступает боль, становится известен любой вопрос, и сопричастность глубокобытным тайнам живёт в том существе, которое осталось, одномоментным устремленьем ввысь. Лечу ядром. От края и до края вселенские открыты знания. Прозренье всякой истины становится подвластно. Водительство небесных звёзд и созидательство галактик, и соучастие в творении почудилось желанным и возможным. Полётом устремлённо приближаясь, возникло, распахнулось пение. Небесный свет лазури — настолько дивный, прекрасный и высокий — с величия недосягаемой любви уже готов объять благотвореньем всемилости и неземного счастья. Внезапный стон тоски. Далёкий плачь ребёнка… и вспять, всё убыстряясь, назад, приобретая формы и трансформируясь сквозь боли… Я не хочу назад! Там плохо мне, так плохо… Удар, вода, ещё вода. Жестянки звон. Сознание. Боль всепоглощающая в каждой фибре.
— Скажи нам, как тебя зовут?
Я потеряла эти смыслы. Я помню желтую и яркую полоску, так было в детстве, а потом — короткую и черную, так стало позже, а что из них «зовут»? Я слышу мысли стоящего с ведром врача, он перепуган и бессилен, я слышу оскорбительное мненье акушерки: «Вернулась дурой!». Я вдруг со страхом понимаю: сейчас они меня куда-то повезут — и вряд ли я вернусь оттуда. Какое-то усилие над мыслью я совершаю, чтобы они могли понять, что я их знаю.
— Пахомова! — Сдалась внезапно акушерка.
— Да, так, вот так меня зовут.
Отхлынули халаты. Машет швабра и бьётся о края ведра.
Плачь, мой младенец. Этим криком повелевается вращение Земли. Судьбы и жизни. Радуги Вселенной. Все ангелы господства, силы, власти устремлены твоей любви. И где нам было знать с тобой, моя дочурка, что в привремённом сём скоротекущем веке грань между логикой и парадоксом была ещё не луч, а плоскоть света? По ней скользила вся планета, беззвучным мнилось предощущение войны в Афоне, и туристический маршрут в Раифу и Свияжск путеводители ещё не освещали, и только там, в дали скалистого ущелья под панцирем горы пел сталактит. Казалось, о любви. Но почему так грустно? Каплей по капельке. Постичь возможность прорицанья. Стационарный случайный процесс, случайный процесс вероятностный. Поостеречься велело знанье, затаённое в пещере. Несбыточным казалось предощущение войны в Афоне. Кавказ стационарный, где вероятности высоких гор характеристиками не менялись со временем. Дозвуковое теченье сталактитов — движенье жидкости, когда скорость частиц премудрой соли меньше, чем скорость звука во Вселенной. И этот тяжкий гул дозвукового хроно предвестием оповещал седую мглу Афона, казалось — о любви, поскольку в те года заполненные недра континента балласт вращения планеты сохраняли по заданной кривой. И не менялась доля сути всего живущего восьмой десяток лет. Стабилизация на нулевой отметке звука. Хор ангелов пропел, висела нота перед вселенским вдохом божества — семьдесят три — мел тона нулевой акустики. И в эту паузу рокайльный завершился завиток. Волна на двадцать герц — высоты звуков равны нулю. Выдох. Вдох. Я умерла и возродилась, мне девятнадцать лет, я — мама! И в тридцать два я получу себе природой сына, и потонувшие колокола дозвуковым теченьем зазвучат, и мастера появятся. Воспрянут храмовые построенья, благие ценности земного пребыванья на ссуженной одной шестой от планетарной тверди: тайга, текущие на север большие реки, россыпи Урала, запасы пресноводья, острова, юдоли и урочища!.. Приснодивно уничтожение их вящей сути. Стихии, вещавшие всему живому свои веленья через традиции и ритуалы — глаголы, символы и знаки теперь стреножены. Черная быль — трава конверсия властей. И в этот слом инерцией рождались дети. А шестерица сменила очертанья — кальку карты, сценарий боли, шахматный пароль.
Упала головнёй звезда. Распалась карта местности. Дымообразно истощились былые ценности в сознании. Как огонь в огне, так и тьма при тьме заставляет всё видеть ошибочно. Зеркально треснуло, дробилось полюсами воспламенённое движенье по границам, и шестерица мира — Русь сменила очертанья: кальку карты, сценарий боли, шахматный пароль.
Потом всё сделалось как в коматозном сне: поднялся заржавленным коловоротом железный занавес, и под него как хлынуло: мозги утечкой, отпущенные цены, в пуще зубры, свободный рынок на тротуарах мокрых — как базар. Сельдеобразный фосфор излученья альтернативных студий теле- и радиоформатов, народные избранники, суть — депутаты и брокеры и дилеры валютных бирж.
Наши все с дипломами рванули за шлагбаум. Востребованность режиссуры за границей была объявлена эквивалентом водки. Всемирная валюта — наш театр. Москва слыла у иностранцев Меккой всемирного театра. В закостенелых прародительственных землях осталось несколько — Николь, Рыбёха, я и Корин, который паче иных в печаль последнюю ввергал меня провинциальной принадлежностью эфиру. Мститель неправдам Доинька Кофтун, не убоясь высоты царства Феодосия Великого, умчался в дальний монастырь. Да ещё Дениска Круглик в рынок ударился. Переместился при случае — олигархом там сделался. Почитай, что канул.
Пустое место азовское — Петлюра в Москве театр свой основал — поспорил с постановками «Прощания с Матёрой» да канул с первой прибылью сквозь ситечко границ.
В провинциальной глухомани второго года девяностых, давясь в очередях с талоном и крестиками на руках, за право выжить в перекличке по спискам бакалейных старожил, я удивлялась мощности напора народной памяти. Блокадный страх проснулся и превратил всё в ужас. Явился аппетит на суверенитеты, подозревался как диагноз, поскольку проявлялся закононепослушными как массовый психоз.
Народ выращивал картошку, квасил капусту, гнал самогон, травился непонятными грибами и выражал сомненье в том, что нас Америка к полудню завоюет, поскольку мы не всласть съедобны и не сговорчивы. Акции предприятий делили на собраньях и тут же продавали за гроши. Инфляция, стагнация и ваучеризация накопленные на машину средства после обеда превращали в батончик конской колбасы. Труд потерял значенье, всё дорожало, и дешевела лишь человеческая жизнь.
Мы жили в съёмном загородном доме без всяческих удобств. В соседней улице водопроводная колонка поила сорок штук домов, но газовое отопленье давало то тепло в демисезонье, которое не пробавлялось в квартирах вплоть до Покрова. Зато соседством по участку жила Ивановна. Чудо красот её души, простонародное терпенье и клады навыков по выживанью спасли нас от беды и голода. Квасить, мочить и запасать съестное она меня учила не смеясь, не сетуя, не упрекая — и навсегда тем самым привила понятье разницы между учёбой и просвещением. Муж приспособил тачку с баком, чтоб привозить воды, и часто приговаривал: «Как бы ты по конубрям без меня воду таскала? Кады б тебе вёдра, да коромысло рябинками, вот тогда б ты Грыньку завлекла, а так тарантаской колёсной плескай по рябинкам — Грыньке не ндравится!» Я вспоминала эту шутку Быстрицкой во время давних встреч со зрителями, и, вопреки житейской муке, улыбалась. Давно ушли и долго не вернутся на голубой экран исчезнувшие в полдень тени, но мне вдруг стало ясно почему я вышла замуж за сурового ревнивца. Он остаётся единственным, кто был способен меня заставить рассмеяться в момент, когда я плачу от других. Шутка из глубины воспоминаний так обновляет силы перед баком воды колодезной, котлами парового отопленья и кадками капусты, что консервация солёных огурцов может поддаться искушению твореньем заядлой кулинарки на износ. Ивановна, по доброй детели натуры, отвадила нападки злой снохи на неумение моё вести хозяйство, и поддавала на крыльцо пучки морковки и петрушки, чтоб я не впала в грех тоски. Давая мелкую работу фалангам пальцев, я занимала мысли счётом петелек самопрядной шерсти, замером ложек соли в маринад и радовалась, что запас гвоздики от незапамятных морей способен сохранять амбре и сигнатуры почти десяток лет. И почему природное растенье, такое зёрнышко, способно умилить напоминаньем признаков разумного, невозмутимого, здраво осмысленного жития? Закатывать в горячую засолку баллоны огурцов и помидоров я наловчилась хрупкостью натуры — и удивлялась мощности своей. И в этой дряхлости печали, покамест плешь врагу казали патриоты и ласкосердия искали ловкачи, взняли эфиры альтернативного вещания. Вся сера видео — все излучения и эфиры, отъяв от возгорения чтением тиражную страну, в кудесы словесов на голубом экране заманили — и оглумляли. И всё другое становилось ясно всему последующему. Как ночь из дня. Принять в основу тёмный блеск в среде, и — через темную среду, увидеть свет в конце тоннеля. Но голевой момент, перед открытием космических порталов связи, был так азартен, что ради желания большого в будущем и прошлое своё в том настоящем безжалостно губили. Как тёмные предметы в зеркалах. А вспомнить теперь, усомнимся ли радости, как персон презирали и в забвение полагали одним лишь мановением на голубом экране. Удар шахтёрской каски о горбатый мост — и всей стране с Владивостока до Калининграда ясно: державцы лишь воображаются, а благоумие покинуло коморы сводчатые их палат. Рождённых знаний стало мало, тяжелых искуплений — тьма. И почему страну покинул разум? Утерян чистый, красный и багряный. Любоприимный. Все говорили — под железный занавес утёк.