Санаторный курорт мундирной моли, капроны парашютных кринолин, вуали прошлого, пеленки детства. «Мартини» был «Чинзано». Кузен галантно угодил. Моя задиристость, наверное, вписалась в пределы рамочных приличий, как излияния кручин сиротских слёз на грани одичалости в лишеньях. Из оружейной галереи вступили в «зимний сад» — чуть утеплённую, до парника, оранжерею под стрехой водосточных желобов из жести оцинкованных пластинок. Вуалью падали вдоль стен капроны куполов когда-то приземлённых парашютов и завивались по углам в жгуты наклонных свай, в переплетенья арок, ложились складками за кадки и горшки лимонных зарослей и кустиков агавы.
— Тьфу, висельники!
Брат задел плечом старательно подвешенную плеть чудесным образом плодоносящей огуречной ветки.
— Что за манера у отца вечно растить, солить и квасить помидоры!
— Огурцы. Это зелёное с мохнатым цветиком куриной слепоты — зовется огурцом, полковник. Мой дядя — ваш отец. Он исповедует привычки маргиналов. Пардон, — сермяжной правды. Ведь монархи любят водиться с разным сбродом. Это у них в крови. Вот из подобного возникла, доктор, ваша ветка.
Указано на свой шесток.
На этот раз кузен не потерпел намеков на низкопородное присутствие в альянсах и дал симметрию в ответ:
— Что там случилось в схватке за дипломы?
Блестящая осведомлённость и память через бездну лет. Ах, надо же, заботливо следили. Ему докладывали. Он тринадцать лет молчал.
Симметрии не вышло. Пол женщины — её же потолок. Повсюду. У нас удары в пах — не панацея от власти и тщеславия.
— Дипломы в схватках? — Я дурачусь. О, этот парашютный кринолин, изнанка обнаженья щиколотки детства! Когда ты ясным куполом парил по васильковым небесам эстетства, и памперс твой других погод не знал, навеки были спущены вуали, и смерть натянутые стропы не впущали, сей невод космос бороздил!
— Я ставила Марк Твена «Принц и нищий» по собственной инсценировке. Что было нарушением закона. Я верю вам: такая наглость. Не сокрушайтесь за меня спустя так много лет. Я во спасенье лгать училась. Да, сирота мирская, признаю. Пришлось соврать комиссии из министерства, что это был не Марк, не Твен, не Принц, не Нищий, а Михалков. Его трактовка методом соцреализма была идейно верной и статистически непогрешимой. А я — безвестнее, чем переводчик с Марка. Только мой нищий под финал не уходил заделать революцию в народ, а умощался рядышком на троне и корректировал правленье отчих высших сфер.
— Ну, а тогда кто победил в финал-апофеозе?
— Тот, кто всё это и придумал — Полишинель в будёновке — английские спецслужбы.
Брат глянул вглубь меня зрачком хирурга.
Мне был известен этот взгляд — комиссия из членов министерства смотрела также из-за георгинов суконного стола в момент защиты. Слепая моль мундирного сукна передавала чувство этих взглядов — «она такая наглая с уклоном сдвига под куполом шерсти или с ковровой выбивалкой кстати?»
Спустились к «деду» — в зал большой гостиной.
— Ну, посмотрели ордена?
Мой дядя был всё тех же лучших правил, какие напоказ.
— Мне восемьдесят с лишним лет, а вы не ездите, не пишете. Вы думаете, можно появиться и здесь всегда меня застать?
Заметным было, как суровый командир стеснялся шерстяного пледа. Вращались новости в потоковом режиме на полную катушку. Звук не придавил — сигнал аудиенции недолгой.
— Ну, покажись, какая ты теперь… Цветёшь. А то, бывало, всё не слезала с рук отца.
— Карлики любят плечи великанов.
— Умеешь отвечать? Будь осторожней. Мне этот творческий твой институт всегда не нравился. Хочу сказать по существу. Твой муж был офицер большой династии, но в сущности — казёнщик. Наглый Обломов. А ты осталась без образованья. Я не считаю этот балаганный институт достаточным для заработка основаньем. Теперь смотри, куда и как тебе цепляться.
Поставить в угол упреждение возможных просьб и жалобы пресечь виной невинным — искусство командиров штаба. Несносность бедных родственников доконала за девяносто лет кормильца лучших правил. Здесь позволялось глотать обиды, не перебивая.
— Напутствую тебя, раз ты пришла. Ты — поколения полёта Гагарина. Вы — дети новой эры. Предназначения скоростей. По жизни нужно не бежать, а так плестись в её хвосте, чтоб крепко ухватиться. Гагарин сам. Где он теперь, Гагарин? Куртку в тайге нашли — упала с высоты восьми тысяч километров.
— Папа, я сохранил билет на площадь парада в честь прилёта. — Брат предъявил альбом коллекционных приглашений на сейшены шестидесятых лет. — Вот, для тебя и для меня два полных, именные.
— Да, правильно ты вспомнил, площадь в тот день перекрывали. На площадь, как в Большой театр, впускали по билетам. Слава. Популярность была неслыханной. К такому резонансу не были готовы власти. Их оглушал народ. Мальчик из-под смоленской деревушки. Господство.
— Я родилась пять лет спустя после полёта. Но площадь перекрытую я знаю.
Брат засмеялся с хитроумной фразой:
— Ну кто её не знает, хотя бы по картинкам букваря…
— Она права. — «Дед» сделался суровым. Брат смолк и растерялся перемене в насупленной брови отца. — Мне странно, что ты это помнишь. Послехрущевские года. Нужно было поднять рождаемость.
— Счастливый образ детства.
Брат явно выпадал из заговора наших разговоров и молча ждал момента поясненья. Я сжалилась:
— Меня засняли для финала программы «Время» в шестьдесят восьмом. На Красной площади. Я в валенках бежала по брусчатке в каракулевой шубке, схваченной ремнём.
— А я где был?
— Учился в академии. — Я в сроки временных расчетов как в небо пальцем ткнув, попала.
«Дед» тему уточнил:
— За балеринами ты волочился.
Пришлось смягчить пассаж:
— В лучших традициях семейства. Но площадь к съёмке перекрыли. Мы не попали с папой в Мавзолей. С тех пор я никогда там не бывала — перекрывают прям передо мной.
— Такое надо было сохранить! — Брат изводился страстью филантропа.
— Каракулевую к папахам шубку в мундирный шкафчик положить? Да в этой шубе после меня одиннадцать детей барахталось на зимних горках в Берендеях. Мы трудно жили. Плиссе на платье и промокшая нога — нас в школу на штабных машинах не возили. Я эту формочку носила до шестого класса. А знаешь, в чём секрет? Подшили загибом в поясе, чтоб складочки не распускались, и каждый год из строчки выпускали сантиметр. И я старалась не расти, чтобы не вымахать из плиссировки. Мы постигали скудно дефицит. Такой умеренности воспитанья японская традиция буддизма не ведала. Популярность площадная. Меня дразнили в школе за неё. Серость среды так мстительна за славу, как зло себе подобных сверстников. Ты кичился под крылышком. А мне мой балаганный институт — путевка в жизнь, защита и советчик.
Я завелась, хоть не желала испортить правило семьи о том, что девочка должна быть скромной.
По новостям экранным мелькали толстые подбрюдки в пиджаках малинового цвета. Цепями бряцали. Однако ж я в командировке. А это честь. Пора её и знать.
Останкино. Как много в этом звуке…
— Послушай, Парушенко, ты снимал в Чечне, скажи мне, эти парни по контрактам…
— Не надо, Яна. У меня с тобой две съёмки в сжатый срок. Ты должна знать, что я работаю на «орте». На «орте», понимаешь?! Это первый! Первый канал страны. Черт, дождь пошёл. У нас всё очень строго, ты просто ради любопытства, а мне — хотынь, если чего. Три года съёмок о пожизненном молчанье. Я не хочу в Новохренецк обратно, я конкурс выиграл, и я на первом… Чёрт, дождь. У тебя шапочка найдётся?
— Какая шапочка?
— Для душа.
— Вот, держи.
Он ничего не ел, он пил из горлышка, но только водку, при этом не хмелел — держал навесом кадр на полной неподвижности ладони, словно штативом, подпирал плечом пудовый лом с оптическим прицелом и превращался сам в штатив на скользкой крыше. Панорама с высотной точки «Космоса» под шпилем ложилась в кадр сквозь смог. Первый рассветный луч, если бы мог пробиться через тучи в кружала объектива, предполагалось, брал наезд двадцатикратной панорамы, где девятнадцать крат — японцы — уменьем технику создать, а сущий крат — перестановка шага народного умельца Парушенко. Вниманье, съёмка. Подкуём блоху.