Вхожу в воздушную струю на эскалатор. Раскачиваюсь мерно, как пингвин, чтобы толпа не задавила. Ступеньки поднимают в гору и крошевом ссыпаются в порог. На старт стопой и в стороны — на финиш. Легко разбрызнуло толпу ударом кинетических энергий.
Ещё три раза нас пересечёт судьба — в партийных съёмках заседаний Президента, в поминовении концертом за «Норд Ост», и попросту на Красной площади, на заказной и сытой-пряной съёмке для очень злой программы «С добрым утром, город!». Но для того придут уже другие времена.
Ступеньки сырною нарезкой катились вниз под эшафот. Ссыпались с эскалаторов конвейерные массы. Народ, народ, народ. Город — большое помещенье, здесь каждый час известен только взгляду на часы — табло и циферблаты. Смены суток, погоды и сезонов нет. Есть суета под шапочкой из смога, таинственная, словно океан.
Вдоль тротуаров у метро густые толпы молодёжи. Нас гнали так на демонстрации протеста. Они откуда собрались? Маршировали на футбольный матч? Мобильные. В темноте они даже светятся. Свистят иволгой, крякают уткой. Вся видовая песня состоит из заимствований. У них транслиты мониторов, а не какой-нибудь кусок стекла. И слышны разговоры мальчиков: «Какой там у нас город направо от Архангельска на карте?». И разговоры девочек: «Мы вчера познакомились. Красивый, милый, не русский!». Шансовый инвентарь для генерации грядущих поколений. Как стаи перелётные пингвинов у айсберга метро.
Консьержка Рыбы имела честь меня запомнить, и потому впустила подождать. Как быстро бывшая общага приобретала лоск модерна от рыночных реформ. Консьержкой сделалась вахтёрша. Студенты до доцентов доросли. Когда под шубой Рыба явилась на порог со связкою ключей, понятно было, что она, усталая, довольна и встречами, и заработками, и целым днем. Ужин из замороженных продуктов и в вакуумных упаковках фрукты на десерт. Под звуки новостей как сводки с фронта.
— Рыба, ты знаешь, как определяется наличие мужчины в доме? — Рыба ко рту носила ложечку с омлетом, не в силах от усталости сглотнуть. — А по наличию в отделе морозилки куска говядины или свинины. Когда придут шпиёны или воры в дом, они полезут в морозилку за долларами или веществом — каким, ты, как богемная Тортилла, понимаешь, — а там — баранина, телятина, ну, в общем — знак твоего овна пылкой обороны. Они попятятся и тотчас же уйдут. А потому, что есть защита в доме.
— Завтра пойдём и купим мясо. На всё пространство морозилки.
Желанье обозначить закрома большим наличием капусты зелёных долларов карманных так обнажало в Рыбе жадность кичливости богатством, что ужасала нищета её оклада по сравненью с неучтенкой. Продюсерское мастерство преподавать — это купаться в мутных водах, а продюссировать — упасть на золотое дно. Рыбе подвластно то и это.
— Как диссертация твоя звучала?
— «Наличие положительных психологических эффектов в игровых шоу», на примере программы «Поле чудес».
— Понятно, эквиваленты актов сверки по превращению эмоций в закрома.
Вдоль уплощенного экрана с диагональю модных дюймов струёй из шланга размывалась по асфальту чья-то кровь, перемежалась речью президента, и криминал закомментировать улыбкой старалась девочка в облипочку сидящем пиджачке.
— Послушай, Рыба, я всё понимаю, нас вот такой струёй из шланга шарахнуло по мостовой эпохи жизни из поприща театра — предвечного и жреческого культа, в масс-медиа попсу на заработки, но ты то хоть живёшь в Москве. Отсюда ведь мозги не утекали. А у меня в провинции не с кем не то что слово достойно молвить на носитель пленки, а даже Кумпорситу устругнуть, концертиком, по-вечерам, ради разминки пальцев. Усадьбы сожжены и навыки не сохранились. В четыре руки не с кем сыграть, а истин жизни люди не имут или боятся. Приходят за советом, а говорить не могут — не обучены беседе. А глубины трагической вкусят — и ужаснутся, потом уйдут, считая тебя странной, и растворятся, после — канут. Но не исполнят, не изменят ничего. Сколько ни говори, ни сетуй. Дети — то же. Ты им преподаёшь, они кому-то предают. Сословия крапивных начинаний, иудино зерно — предрасположенность к ортодоксальному застою, и неприятие поисков себя, и времени, и смыслов, новизны. Такая пустота.
Рыба обследовала закром морозилки с таким натужным видом, как будто изучала Марс.
— Кто эти толпы в плейерах у стации метро?
— Непоступившие пытаются хоть как то закрепиться. Их с каждым сентябрём в Москве все больше. Домой нельзя — там раньше был позор по нерадивости, теперь сплошная безработица. Родителям соврут, что здесь на поступление шабашут, а обученье с каждым годом дорожает, и знания уходят…
Рыба скребла углы и изымала резервное питанье из устройства.
— Родители пускают в белый свет — в копеечку. Зато — динамика столицы, а не аскеза с дикостью провинций. Врут, говоришь, зависнув от непоступленья? Так пробивались многие и в наши дни. Сестра моя, теперь богачка, и многим не откроет дверь из тех, кто с ней когда-то горе мыкал.
— И я. — Рыба взглянула снизу вверх, как камбала с глазами на подбрюшье, и я вдруг вспомнила, что у нее приход на курс с нулёвки — а до этого еще два года на отсевы с туров в нужде потрачены, лишь бы не поворот в Григорижо… пардон, в Григориополь. — От Рыбы веял стон мурены. Хотелось нейтрализовать источник яда в разговоре.
— А знаешь, говорят, что у французов есть слова: «нужно родиться в провинции, чтобы умереть в Париже». Столицы делают провинциалы.
— Да, мы могли хотеть, мечтать и добиваться. Не всем же так везло, как у тебя — прорыв, и сразу после школы — в дамках. Через экзамены и туры.
Повысить с Рыбой тон было таким же трудным делом, как отыскать на дне провидца. Да, не гранит образование деревню. Сплошная аллергия на двадцатый век.
— Есть что-то страшное в этой тусовке у подземки. Какой-то арьергард предтечи дерзкой силы. И эта массовость. Вас, не добравших баллы и осевших, были, наверно, тысячи, а этих сотни тысяч.
— Ты ошибаешься, боюсь, их миллионы. — Флегматики имеют страсть к конфликтам, а Рыбы вуалируют её. Сейчас в Ирине злость прорвалась.
— Таким стихийным массам Москва нашла для зёрнышек хоть краешек ботвы? С чего бы? И к чему?
— Мы были «лимита». Обидно, Яна, но всё же легитимный статус. Было противодействие запретной зоны через прописку и графу «национальность». Теперь стихийный рынок рабочей силы всех впустил.
— Биржа труда? Но всё же биржа — игра, война за место зёрнышку под солнцем. Москва переварила вас и отработала — нужна другая пища, но их приток — не созидательный продукт.
— Ну, почему же, талантливые, в общем, ребятишки из народа. Ты с ними не общаешься, и потому не понимаешь. Мы искупили им прорыв. Мы проломили тот барьер запретной зоны. И мне тогда Кругляк работу подыскал. Лифтершей. Дал надежду. А то бы я не выжила.
Засунули горячий чайник в морозилку. Такой набор услуг предназначался как дополнение к скорейшей разморозке.
— Я не об этом, Рыба. Прорвали вы плотину нерестом, и хлынуло, не возражаю. Я о другом. Тебя сюда на нерест из Молдавии пригнало, рождённую в Сибири, зачатую над кратером вулкана геологом—папашей, а зачем? Ты знания добыть приехала, ты в эпицентр стремилась, чтоб добыть трудами истину. Да, и карьеру сделать! Да! Теперь той истины — открыто, на развалах по переходам кушай — не хочу! Но не читают. От «Камасутры» до Блаватской. Второй том Маяковского, в начале девяностых, инерционно вышел с ценой соцплана за четыре рубля и шестьдесят копеек, когда зарплаты были миллион, и до сих пор его никто не купит — валяется, серпасто-молоткастый, алого пролетарского цвета, на баррикадах букинистических развалов. Никто не прикасается, нет никого, кому нужны шедевры лирики мужской любви. Или, хотя бы не нужны, а попросту понятны! Бунина, неопубликованного, «Окаянные дни», издали — никто не взвизгнул от восторга. Хотя бы где-то вслух съязвили — что он трибуна революции из-за границы помянул крамолой гимназического прозвища: «идиот полифемович». Девальвировалось знание, которого мы всласть искали, — как победили лирики и где застряли диссиденты. Такой посев.
— Да, Иоанна, только в твоей провинции можно заметить, что эти дети не будут на столицу спины гнуть. А ведь и вправду — гороскопы теперь в любой киоск «Союз печати» поставляют.