— Ты рассказываешь молодой жене сказки.
— Ничуть. Это королевство такое же настоящее, как эта постель. Мне поведали о том мужчины, что видели его своими глазами. Женщины там заправляют всем, принимают любые решения, а мужчины готовят еду и присматривают за детьми, пока те растут. Но стоит девочкам достичь определенного возраста, как за них принимаются матери, разделяя их с братьями, товарищами по играм, и добросердечными папочками, что рыдают, расставаясь с храбрыми, озорными девчонками. Матери направляют девочек в школы, где те учатся у женщин считать и писать по-своему, усваивают историю их странного народа, а еще научаются воевать на манер тамошней армии Венеры… Никак не припомню названия; словно бы Торрорарина? И женщины там ухаживают за мужчинами, представь себе: они неотступно следуют за робкими самцами, обещают выйти за них замуж. И женщины же рыщут во тьме по дорогам, разъедаемые всепоглощающей страстью. Распутные волчицы, они соблазняют молоденьких мужчин нечестивыми деяниями, а когда прегрешения двоих выходят на свет божий, именно мужчина бывает гоним прочь из пристойного общества, в то время как женщина всего лишь становится известна как в своем роде шельма. Обесчещенные мужчины, а также многие сыновья бедняков часто покрывают себя и большим бесчестием. Они ведут бесстыдную торговлю, совсем как иные несчастные женщины в Лондоне.
Такие мужчины сводят концы с концами благодаря вознаграждению, кое выжимают из снедаемых желанием клиенток.
— Мужчины? Они делают это, а женщины им платят? Быть того не может.
— Чистейшая правда, — настаивал он. — Другие не падают столь низко, заместо этого попадая в конце концов в тамошний чудной варварский театр, и их продолжают принимать в некоторых домах.
История обратилась теперь в очевидную ахинею, если не была ею с самого начала, но Джозеф жаждал доставить супруге удовольствие и прилагал все усилия, лишь бы ее развлечь.
— Этого не может быть, — повторила Констанс — Мужчины есть мужчины, женщины — женщины. Они различны, как различны их желания.
Она положила голову ему на колени.
— Сколь далеко от дома ты забиралась в сем обширном мире, моя невеста?
— Не далее этого ложа. Но книга, кою ты велел мне прочесть, того естествоведа, с «Бигля», — он говорил то же самое, а ему довелось побывать в краях куда как дальних в сравнении даже с тобой. Мы просто-напросто благонравные обезьяны. Именно ты в это веришь, и вот я слышу от тебя нечто противное.
— Не противное, но всего только указание на границы этого утверждения. Мы сыты не едиными бананами, точно так же и в прочем мы определенно не являемся обезьянами. И в том, что касается этого, этого — как его поименовать? — этого распределения желания, мы, британцы, непохожи на французов, кои столь напоминают нас наружно, и уж совсем противоположны мы этим жен щинам-казановам с Мадагаскара, из чего мы в состоянии заключить, что желание, как ты выразилась, есть предмет культуры, не эволюции. Желания, что приемлются и поощряются среди одного вида людей, отвращаются другим их видом, и внизу нашего перечня запретов и обычаев мы подписываемся именем Бога — за Него. Мы, британцы, располагаем нашим одобренным образом жизни и стережемся тех, кто отбивается от стада.
— Но ты же итальянец, — поддразнила она.
— Британец, девочка моя, не меньше тебя. Мы британцы потому, что ведем себя именно так, на наш манер обуздывая свои обезьяньи порывы. Если бы ты знала сына Британии, что ведет себя точь-в-точь как дикарь из джунглей, в чем бы он оставался британцем?
Отдельно от произносимых им слов она могла вызвать из памяти ощущение Джозефа; он был легок, и мягок, и занимателен. Ее увеселение имело ценность в его глазах. Заполучив ее руку, он боролся за нее снова и снова. Однако слова — его легкомысленная речь о сынах Британии, что ведут себя ровно обезьяны, приемлемое разнообразие порывов, разнящихся от страны к стране… когда она, лежа на кушетке, взирала той ночью на вянущий огонь, слова не так просто разделялись с воспоминанием.
VIII
Несмотря на то что окна оставались распахнуты весь день напролет, жгучий запах не желал исчезать. Нора заперла окна в нижнем этаже, в детской же Констанс закрыла их самолично, потревожив неплотно пригнанное окно.
Наверху она наткнулась на разоблачавшегося Джозефа. Преображение, кое обуяло его дух после всего-навсего бритья, было чрезвычайным. Констанс не таясь вглядывалась в новые контуры, ее супруг также уставился в зеркальное стекло.
— Тождественные близнецы, я полагаю, — сказал он слишком громко. Она редко наблюдала в нем подобный душевный подъем. Джозеф вновь констатировал великое сходство между собой и своим отцом. Встав за спиной Констанс, он положил руки ей на плечи, запустил пальцы под ночную рубашку, дабы дотронуться до неприкрытой кожи, и заговорил загадками:
— Мой отец не был порочен. Я судил его слишком сурово. Если он ищет моего прощения даже по сю пору, бесчувственно было бы отказывать ему, не так ли? Прощение, Констанс: ты знаешь о нем все. Такова природа женщины и ее привилегия. Ощущение все же необычайное.
Его руки бередили ее. Он алкал. Этим вечером она не смогла загодя настроить его должным образом. Она витала в эмпиреях. Стоя позади, он приблизил гладкую щеку к ее ланите, и Констанс, не подумав, произнесла:
— Сегодня вечером я не смогу ответить на твою ласку, мой дорогой.
— Я и предположить не мог, — ответил он словно заготовленной фразой и отстранился. Идиотическая оплошность Констанс явилась со всей очевидностью им обоим: считанные дни спустя он вернется к этому разговору, и она окажется беззащитной, ибо подобная ложь вновь вступит в действие лишь через месяц, правдою же обернется куда скорее.
Он спал. Она всматривалась в потолок. Констанс некого было винить в собственной уединенности, кроме разве себя самой. Она плыла по течению дней на подушках и простынях. Она обладала деньгами, коих хватало на все ее желания. Ложе вознесло ее в вышину, глаза ее закрылись. Она бы щедро заплатила за несколько мгновений возмутительных речей Мэри Дин, но Мэри Дин и иные девушки рассеялись. Она дремала, и Джозеф улыбался ей в лавке Пендлтона, всовывая твердую монету в мягкий кулак.
— У вас, таким образом, нет никого, к кому я мог бы обратиться, дабы иметь честь насладиться вашей компанией? И вас совершенно некому защитить? Возможно, со временем вы увидите во мне друга.
Монета за монетой, зловещие расспросы, восторг, в каковой ввергало его отсутствие у нее заступника.
— Иными словами, вас некому защитить?
Монета за монетой, такие твердые, проникают в ее вспухшую, уступчивую плоть, ее руки ноют от бремени, затем доктор не дает Констанс встать и напоминает, что ей, миссис Бартон, ослушанье не на пользу. И снова монета, и еще одна вдавлена в ее трепещущие, окровавленные руки, и Ангелика заходится страшным воплем. Констанс открыла глаза. To был не кошмар: дитя кричало. Констанс — руки трясутся, болят по-прежнему — помчалась вниз по лестнице, по коридору, и ворвалась в комнату Ангелики.
— Дорогая, что случилось? Тебе больно?
Она увлекла девочку в свои объятия, неуклюже прижала к себе, с трудом борясь с тяжестью, с раскинутыми членами.
— Мамочка, — бормотала девочка, моргая. — Моя ручка.
— Твоя ручка? — Констанс вытянула искривленную ручку Ангелики из пресса, что составился, их плотно прижатыми телами. — Тебе больно?
Лик девочки переменился, и она принялась еле слышно всхлипывать, повторяя жалостливую мольбу: «Моя ручка», — пока глаза ее не закрылись. Констанс уложила дитя обратно в кровать, где та мгновенно откатилась прочь, подложив руки под ланиту. Не без труда Констанс удалось освободить их и осмотреть. Она достала свечу и, возвратившись, поднесла свет к дочериным кистям без единой меты. Погрузиться в беспокойный сон о болящих руках и быть разбуженной криком девочки, что жалуется на болящие руки? Идея сладостная и ужасающая одновременно: они делили между собой кошмары. Твердые монеты вдавливались и в эти крохотные мя гонькие спящие ручки, дабы пригрезившаяся боль исторгла крик пробуждения.