Так в еде и досужей болтовне, прошла неделя – Волки не торопились. Наконец, мой опекун явился с самого раннего утра в куртке, вывернутой на красную сторону, с какой-то особо торжественной миной на лице – и доложил:
– Назначено тебе. Семь смертей по числу семи смертных грехов. Гордиться можно, право слово.
При сих словах застёжки его дафлкота в виде четырех парных зверей – коровы, птицы, кота и непонятного крылатого создания – вроде как ухмыльнулись.
– Чем это гордиться? – поинтересовался я. – И вообще вроде как у меня одна-единственная жизнёшка была.
– Почем знать? Не попробуешь – не скажешь. Вон у кошки их точно девять. Проверено. Хорошо, не мной самим.
– А почему счет по грехам? У египтян десять казней было.
– Ух, начитанный ты – страсть! – проговорил он. – Не могу знать. По такой уж канве вышивали. Грехи тут скорей для виду. Подобие и прочее. Я уж говорил: нюхал ты, пил, любился во все лопатки (ясное дело, он выразился куда конкретнее), смолил цигарки со всякой дрянью, горел на постылой работе и рвался от нее на все четыре стороны. А со всего этого жизненного отрыва и руки-ноги бывали как не свои, да и головка ровно как с похмелья отваливалась. Так ведь человек должен получать кайф от Бога, а не от своих собственных эндорфинов, верно я говорю?
– Направление мысли понял. Голову отрубишь?
– Э, разве уж под самый конец. Если ничто иное не проймет. Такая смерть – самое честное, чистое и окончательное изо всего. Да ты плохого не думай. Будем с тобой оба исходить из того, что ты уже умер. Отчего же не доставить нашим хоть чуточку удовольствия?
– Хлопотно для тебя выходит. Почему бы не применить ко мне старую добрую пытку? Авось быстрее получится.
– Гонись не за количеством, а за качеством, – торжественно заявил он. – И разнообразием.
Уж не знаю почему, но никакой злости у меня к нему не было: то ли по причине вкусной кормёжки, то ли сходу синдром развился. Тот самый, стокгольмской жертвы, что ли. Или концлагерника.
Тут Хельмут снова вытянул цепь из стены, намотал мне на пояс и сказал:
– Давай-ка прямо сейчас и начнём. Не будем на завтрак тратиться. Отлил уже? Вот и ладненько.
Он взял меня под локоток, подвёл к одной из дверей (я еще удивился, что могу переступать своими ногами) и распахнул ее во всю ширь.
Зал был круглый, как коробка из-под торта. Над богатым мозаичным полом, разделённым от центра до окраин на черно-белые дольки, ходила, точно маятник Фуко в Исаакиевском соборе, длиннейшая веревка с петлей.
– Вот, зацени, – произнес Хельмут. – Свежайшая пенька, не какой-нибудь лён иди джут. Ты внюхайся, как коноплёй-то пахнет! Не так давно все плантации под корень извели, дурни, хоть тебе индийская, хоть российская, хоть средиземноморская. Только они заново произросли всем на радость. Прикинь, какой чудный секс у тебя будет с самим собой на такой веревке!
– Вешать собираешься? – уныло спросил я.
– Не собираюсь. Уже.
Хельмут по-хозяйски проверил узел и натяжение. Отодвинулся за пределы мозаики. Я поднял очеса кверху – и не увидел там ничего путного: так, темноту какую-то, туман, в котором терялась моя новая пуповина. Опустил их книзу – душа моя страданиями уязвлена стала.
Ибо пола не было. Только некое звёздное скопление, что закружилось, затанцевало вокруг оси и вместе со мною рухнуло вниз, по пути разбившись на осколки. В зобу дыханье спёрло, шею перехватило как раскалённым обручем, а перед глазами поплыли бледно-красные колёса, мошки, цветы и зигзаги, как на белом снегу в яркий солнечный день. Я летел, пробивая галактику с ее широко раскинутыми спиральными рукавами, через Вселенную – прямо насквозь, чудом минуя млечные сгущения и дырки в этом сыре. А потом остались только свет и белизна. Я поперхнулся ими – и умер.
Очнулся я от негромких голосов:
– Кугэ он видел, по-моему. Цветы бытия в пустоте.
Судя по голосу, то был Иоганн Волк.
– Хоть это благо, – отозвался Гарри. – Оставляет надежду.
– А как насчет музычки сфер? – добавил третий из их компании. – Слышал он что-нибудь, кроме гула в ушах?
– Кнехт постарается у него уточнить. Но не думаю. Рановато.
Так думаю, сразу после того наступила ночь – я уже начал замечать, что уходят эти трое главным образом после того, как Хельмут объявляет мне ужин.
Тут он как раз и возник. В сугубом трауре.
– Как ты – ничего? – спросил заботливо.
– Горло болит. И внутри, и снаружи. Продуло, наверное…
«Или с веревки сорвался, – подсказало услужливое подсознание. – Забыл? Вешали тебя, милок. Он же, кормилец твой, и вешал».