«Ваши указания чрезвычайно помогли продвижению экспедиции, и, осмелюсь сказать, мой собственный вклад был не менее полезным. Селестин Клошетт прибудет в Нью-Йорк в начале февраля. Все новости Вы узнаете в самом скором времени.
Остаюсь искренне Ваша,
Эванджелина перечитала письмо, пытаясь понять, о чем идет речь. Затем тщательно свернула тонкую бумагу и спрятала обратно в карман, думая, что не сможет продолжать работу, пока не разгадает смысл послания Эбигейл Рокфеллер.
Пятая авеню, Верхний Ист-Сайд, Нью-Йорк
В ожидании лифта Персиваль Григори постукивал по полу кончиком трости, ритм резких металлических щелчков отсчитывал секунды. Облицованное дубовыми панелями фойе дома — элитного, довоенной постройки, с видом на Центральный парк — было настолько привычным, что он его почти не видел. Семья Григори уже больше полусотни лет занимала пентхаус. Он бы мог обратить внимание на почтительного швейцара, пышную композицию из орхидей в холле, кабину лифта, отделанную полированным черным деревом и перламутром, огонь в камине, отбрасывающий блики света на мраморный пол. Но Персиваль Григори ничего не замечал, кроме рвущей боли и хруста в коленных суставах при каждом шаге. Когда двери лифта открылись, он, хромая, вошел, увидел свое сгорбленное отражение в полированной латуни и быстро отвел взгляд.
На тринадцатом этаже он вышел в мраморный холл и отпер двери апартаментов Григори. Привычные детали его частной жизни — антиквариат, модерн, поблескивающее лаком дерево, искрящееся стекло — подействовали умиротворяюще, и он расслабился. Он бросил ключи на шелковую подушку, лежащую на дне вазы китайского фарфора, скинул тяжелое кашемировое пальто на подлокотник зачехленного деревянного кресла (девятнадцатый век, американский колониальный стиль) и прошел через галерею, отделанную травертином. Перед ним открылись просторные комнаты — гостиная, библиотека, столовая с четырехъярусной люстрой. За большими венецианскими окнами метель беспорядочно кружила снежинки.
В дальнем конце апартаментов большая закругленная лестница вела на материнскую половину. В строгой гостиной собрались друзья матери. Гости приезжали в квартиру на обед или ужин почти каждый день — своеобразный салон для ближайшего окружения. Мать все больше привыкала к этому ритуалу, прежде всего, из-за ощущения власти. Она выбирала, кого желала видеть, и заключала избранных в облицованное темными панелями логово своей квартиры, на время изымая из полной скуки и страданий жизни внешнего мира. За долгие годы она изменила своим привычкам всего несколько раз, когда ее сопровождал Персиваль или его сестра, и только ночью. Мать настолько свободно себя чувствовала на этих встречах, а круг ее гостей был настолько постоянным, что она редко жаловалась на неотлучное сидение дома.
Тихо, чтобы не привлекать внимания, Персиваль нырнул в ванную комнату в конце прихожей, осторожно прикрыл за собой дверь и запер ее. Заученными быстрыми движениями он снял сшитый на заказ шерстяной пиджак и шелковый галстук, швыряя одежду на керамические плитки пола. Дрожащими пальцами расстегнул шесть перламутровых пуговиц и, стащив рубашку, выпрямился перед большим зеркалом, висящим на стене.
Проведя пальцами по груди, он почувствовал, как переплетается множество ремней. Конструкция представляла собой своеобразный черный корсет. Ремни были настолько тугими, что впивались в кожу. Впрочем, даже когда он ослаблял их, они слишком сильно сдавливали тело. С трудом дыша, Персиваль одну за другой расстегнул маленькие серебряные пряжки. Наконец он сделал последнее усилие, и кожаные ремни шлепнулись на плиточный пол.
Его безволосая грудь была гладкой, без сосков, белая кожа казалась восковой. Пупка на животе не было. Он развернул лопатки, разглядывая свое отражение в зеркале — плечи, длинные худые руки, точеные изгибы тела. Посередине спины, покрытой потом, со следами от ремней, виднелись две хрупкие кости. Со смесью удивления и боли он заметил, что от его крыльев — когда-то широких, сильных, изогнутых, словно золотые ятаганы, — почти ничего не осталось. Они почернели от болезни, перья выпали, кости истончились. Теперь на их месте зияли две открытые раны, синие и мокрые от трения. Бандажи, неоднократные чистки — ничто не помогало залечить раны или уменьшить боль. Но он понимал, что истинное мучение придет, когда от крыльев совсем ничего не останется. Тогда исчезнет все, что отличало его от окружающих, все, чему завидовали другие.