– Я прекрасно вас понимаю.
– Хорошо. Как видите, секретность имеет первейшее значение. Отец соглашается, чтобы Сын умер на кресте для того, чтобы сам факт, что Он – Сын, не был раскрыт, раскрыт до времени, а ведь Он – единственный повелитель времени. Замечаете? Но вернемся к чудесам, начнем с самого первого. В Кане Галилейской не хватило вина. Мария обеспокоена, зная, что Сын может спасти положение. Но Он сначала отвечает ей: «Еще не пришел час мой. Я даже не приступил к выполнению задания. Как же ты хочешь, чтобы я раскрыл карты, показал, что могу превращать воду в вино, ибо и вода, и вино принадлежат мне, и мне так же просто превратить одно в другое, как сказать: „Вот вода, простите, я хотел сказать вино". Ты разве не понимаешь, что я выдам себя?» Однако Он делает это, потому что невозможно исполнить какую-либо миссию, не выдавая себя на каждом шагу; потому что, не рискуя выдать себя, невозможно ничего сделать; потому что бывают моменты, когда приходится браться за нож, или за телефонную трубку, или попросту рыться в корзине для бумаг. Но важно, чтобы такие моменты были сведены до минимума. И вот это-то искусство, это чутье, эта профессиональная тяга к минимальному особенно ярко выражены в Священном Писании. Сын ставит на ноги паралитиков, возвращает зрение слепым, воскрешает мертвых, да, но с какой сдержанностью! Только по просьбе. И очень часто призывая к соблюдению тайны: «Не говори никому об этом. Храни твой секрет». И лишь иногда: «Покажись священникам». Как будто сообщает пароль. Вполголоса. Всегда вполголоса. Почему? Очевидно, потому что без тайны не было бы и тайной миссии. Он мог бы сказать: «Я – Мессия. Доказательство? Сейчас я велю этой горе обрушиться в море…» И гора тотчас обрушилась бы в море, ибо, когда я хочу щелкнуть пальцами, я щелкаю. (И он щелкнул.) Но Он не сделал этого. Почему? Даже Своим агентам, которых Он набирал по одному для того, чтобы Его миссия продолжалась и после Него, Он говорил о Себе лишь намеками, вопросами. «Как вы думаете, кто я?» «Это ты сказал». «Мой отец» – да. Но никогда открыто: «Я – Сын Божий». В лучшем случае: «Я – Сын Человеческий». Почему? У богословов есть готовый ответ: чтобы не попирать нашей свободы. Точно, но что это значит? Разве мы останавливаемся перед тем, чтобы попрать чью-либо свободу ради его же блага? А ведь у него в руках было благо абсолютное.
В этот момент изможденный аскет и его кругленький вождь, раскачивавшийся на стуле, обменялись таким странным взглядом, что Петр Петрович поежился от суеверного страха. Теперь он вовсе не был уверен, что эти двое – такие же люди, как и все.
– Тут, профессор, нам следует вернуться – не знаю, говорите ли вы об этом на своих лекциях, – к истории творения. Любое творчество предполагает определенный риск. Леплю ли я горшок, сочиняю ли поэму, я всегда рискую испортить этот горшок или эту поэму. С другой стороны, творчество означает, что творению дается шанс. В противном случае это не творчество, а производство. Шанс дается любому творению, даже неудачному – выродку, уроду. Бог – не промышленник. Бог – поэт, Он не зачеркивает написанное. Вы вот только что подумали, кто мы такие? (Петр Петрович почти не удивился, что его мысль так легко угадали.) Мы – Владимир Ильич, я и кое-кто другой – Риск Божий.
Вы можете сказать, в некотором смысле, что Он всемогущ, но в один прекрасный момент, возможно в момент расстройства, Он отказался от Своего всемогущества, и мы воспользовались этой лазейкой. И вот мы здесь. У нас тоже есть шанс. У нас есть шанс победить Его. Он Сам дал нам его. А коль скоро мы Его ненавидим, мы не преминем воспользоваться оказией, которую Он по наивности Сам нам предоставил. Понятно я говорю? Вы за мной поспеваете?