Когда выступившие на одной стороне разум и пушки победили, Николай сам ночи напролет допрашивал декабристов, не допуская в их адрес ни малейшего оскорбления, ни малейшей грубости, всегда с неизменным желанием понять их. Что же заставило этих молодых аристократов, представителей привилегированного класса, поставить под угрозу безопасность государства, отказаться от принесенной ими присяги, запятнать честь семьи, попрать освященный Церковью вековой порядок вещей, выпустить на волю гидру народного бунта, обуздать которую они были неспособны? Что как не смехотворная самонадеянность, преступная глупость?
Николай как сейчас видит их лица во время допросов: Трубецкой – трусливая душонка, Пестель – фат, Бестужев – тот просто умирал со страха, Рылеев – вечный неудачник, Каховский с его постоянным желанием нравиться, Муравьев – туповатый гуляка, ну и вся эта прочая мелюзга, кого он отправил в ссылку или просто помиловал, после того как суд приговорил их к смертной казни…
Повесил он только пятерых, тех, кого судьи предложили четвертовать. И правда, смерть через повешение – это самое малое, что они заслужили: их безумие поколебало государственные устои; уж они-то сами не остановились бы перед убийством. Ведь это из-за них петербургский снег обагрился тогда кровью тысячи двухсот семидесяти русских солдатиков, обманутых своими офицерами: ради спасения нации их пришлось расстрелять на узкой Галерной улице. Нет, не он, Николай, ответствен за эти смерти: это все они, салонные хлыщи, надушенные мечтатели, на них пала эта кровь. А какой вздор они несли, да с какой наглостью, с каким красноречием! «Мы сломали наши ножны, – кричал Каховский, – нам некуда деть наши сабли, кроме как вонзить их в сердце врагам истинной России!» Кстати о саблях, именно он пистолетным выстрелом в упор убил генерала Милорадовича, прибывшего для переговоров с восставшими. А Бестужев: он, император, сказал ему, что считает в своей воле простить его, а тот воспротивился: «Такие злоупотребления и заставили нас пойти на заговор». «Я думал, – ответил ему тогда Николай, – что самая ценная привилегия государя заключается именно в возможности помиловать неблагодарного». Однако он не помиловал ни Бестужева, ни Каховского: нельзя быть великодушным ради собственного удовольствия. Он не простил и никогда не простит преступных безумцев, по чьей милости начало его царствования было запятнано кровью. И если все это безумие повторится, что ж, он снова поступит так же. Он ответствен перед Господом и перед русским народом. Ничто не должно нарушать порядка вещей и покоя его верных подданных. Он будет действовать по обстоятельствам.
Он отрывает глаза от купола, тускло поблескивающего в апрельской ночи, поворачивается к Орлову и, указывая пальцем на папку с тридцатью четырьмя именами, говорит:
– Арестовать всех.
Среди этих тридцати четырех имен есть одно, напротив которого красным карандашом помечено: «Особо опасен». Это имя принадлежит тому, кто только что, одновременно со своим государем, смотрел на Исаакиевский собор запавшими серо-голубыми глазами, на дне которых затаилась эпилепсия.
* * *Федор вернулся с тайного собрания в три часа ночи. Оно проходило на другом конце города, в Коломне, где досужие чиновники до сих пор постреливают бекасов. Там, среди лугов, болот и деревянных церквушек, есть домик со скрипучей лесенкой, где по пятницам собираются заговорщики, задумавшие переменить судьбу России.
У Федора до сих пор голова гудит от всего, что он там услышал и сам наговорил в течение этой ночи. Противоречивые чувства камнем давят ему на сердце. Пульс частит. Дышать трудно. Он встает на стул, открывает форточку, и ледяной воздух врывается в комнату, гасит пламя свечи. Молодость, любовь к родине, жажда деятельности, зарождающаяся слава поют в нем, еще гремит в ушах гром аплодисментов, которыми его наградили только что, когда он талантливо, по-актерски прочел письмо Белинского к Гоголю: «Россия видит свое спасение не в мистицизме, не в аскетизме, не в пиетизме, а в успехах цивилизации… Ей нужны не проповеди (довольно она слышала их!), не молитвы (довольно она твердила их!), а пробуждение в народе чувства человеческого достоинства…»[35]