Плац был покрыт снегом. На горизонте сквозь нагромождение темных кучевых облаков светился красный шар только что взошедшего солнца. Со всех сторон стали робко сходиться люди. Из окон, с крыш домов – отовсюду глядели любопытные глаза. Было тихо.
Три гвардейских полка – Московский, Егерский и Кавалергардский – выстроились в каре. Полки эти были выбраны специально: в них служили когда-то трое из осужденных.
В центре плаца был устроен помост, выкрашенный в черный цвет, у подножия помоста – три серых столба.
Дрожа и стуча зубами от холода, узники, которые не виделись с того последнего вечера в доме Петрашевского, восемь месяцев тому назад, пожимали друг другу руки, целовались заиндевевшими губами. Чиновник с листом бумаги в руках начал перекличку:
– Петрашевский.
– Здесь.
– Спешнев.
– Здесь.
– Момбелли.
– Здесь.
– Достоевский.
– Здесь.
И Федор занял свое место в ряду осужденных.
Их заставили обойти каре, чтобы солдаты лучше могли разглядеть своих бывших офицеров, осужденных и приговоренных к смертной казни. От мороза было тяжело дышать. Они говорили друг другу: «Потрите щеку, потрите подбородок, они побелели от холода». Федор улучил момент и сунул в руку Момбелли написанный в тюрьме рассказ «Маленький герой».
Поднялись на помост.
– На караул!
Солдаты взяли на караул.
– Шапки долой!
Приговоренные сняли шапки. Началось чтение приговора.
Петрашевский – смертная казнь.
Спешнев – смертная казнь.
Момбелли – смертная казнь.
Чиновник повернулся к Федору и прочел его обвинительное заключение, завершив его следующими словами:
– Трибунал приговорил вас к расстрелу, и 19-го числа текущего месяца Его Величество Государь Император собственноручно приписал: «Да будет так».
Федор выслушал приговор без тени раскаяния. Общая судьба сближала его с товарищами, чья непогрешимость не вызывала больше сомнений.
Приговоренным выдали белые балахоны с капюшонами. Надевая их, они шутили: «Хороши же мы будем в этих нарядах». Петрашевский, Момбелли и Григорьев спустились под конвоем с помоста, и солдаты привязали их к столбам. Унтер-офицер сломал над их головами шпаги: они не были больше дворянами, не были офицерами, они стали ничем. Нет, христианами они еще оставались, и священник дал каждому из них поцеловать крест.
– Капюшоны надеть!
Им надели капюшоны.
– Это чтобы мы попали в рай без насморка, – сказал Петрашевский Момбелли, фыркая от смеха.
Офицер поднял саблю.
– Це-е-ельсь!
Шестнадцать солдат прицелились в троих осужденных. Офицер, резким движением опустив саблю, прокричал:
– Пли!
Три трупа обмякли, натянув веревки.
Их унесли.
– Заряжай! Следующие!
Достоевский, Спешнев и Филиппов вышли из шеренги, спустились с помоста; солдаты шершавыми руками привязали их к столбам, причиняя не больше боли, чем того требовал случай.
– Капюшоны надеть!
Темнота. Уже.
– Це-е-ельсь!
Он почувствовал, как в нескольких метрах от него вскинулись шестнадцать ружей. И мольба во тьме: «Господи! Помилуй мя!»
– Пли!
Так 22 декабря 1849 года погиб Федор Михайлович Достоевский, вверив свою душу, в которую он едва ли верил, Господу Богу, в которого он не верил больше совсем.
* * *Во втором параллельном универсуме все происходило точно так же, но только до июня месяца того самого года.
В это время Федор был уже заключен в длинной узкой камере № 9 Секретного дома в Алексеевском равелине. Он страдал приступами геморроя, у него болела грудь, и ему все время казалось, что пол ходит под ним, словно он в каюте корабля. Однако, несмотря на мучившие его по ночам кошмары, он не чувствовал себя несчастным, ибо мог писать. Он даже заставлял себя писать не слишком много, чтобы не переутомляться, но в голове его уже сложились два романа и три рассказа. Он дал свидетельские показания, где не отрицал ни того, что бывал на подпольных собраниях у Петрашевского, ни того, что участвовал в проекте приобретения типографского станка, ни чтения запрещенного письма Белинского к Гоголю, ни своей мечты о реформах и прогрессе. А что в этом плохого? Литературе нужна свобода.
Федор лежал на тюфяке, глядя широко открытыми глазами в белую ночь: за окном стоял июнь, и молочный свет лился в камеру сквозь решетку окна, застаиваясь туманом в углах и навевая мысли о вечности.
Гулкие шаги в коридоре. Голос сквозь окошко в двери: «Вставайте и одевайтесь». К этому привыкаешь. Он встает, натягивает залатанные штаны, изношенную до мягкости рубаху, башмаки без задников, порыжелый войлочный халат, весь в пятнах и заскорузлой грязи. Он не чувствует никакой тревоги. Он даже не задумывается, куда его поведут.