– Но насколько я знаю, с этими, как ты выражаешься, людьми ты обедаешь каждую пятницу. Так чего же тебе от них надо?
Федор опять задумался в глубине души и ответил просто:
– Чего мне надо? Я сам себя иногда спрашиваю об этом. Я знаю, что что-то должно измениться, обрести новую жизнь… Они тоже так думают.
Федор говорил с Николаем, в чьих руках были сейчас его жизнь и смерть, совершенно открыто. Причина тому крылась в душевной чистоте Федора… и Николая. Оба всем сердцем стремились к добру, и ни интеллектуальные умствования одного, ни монаршее высокомерие другого не помешали им почувствовать это родство.
– Говоришь, что-то должно измениться? – повторил за ним царь. – Я тоже так думаю. Что-то, но не все.
– И вы один, государь, можете сделать так, чтобы это не возымело ужасных последствий для России, чтобы на Невском с людей не сдирали заживо кожу… Вспомните Пушкина: «Не приведи Бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный!»
– Французский не хуже, – мрачно промолвил Николай.
– Несомненно, государь, но мне думается, что по части ужасов мы перещеголяем и французов. Если мы навеки откажемся от Христа…
Николай не питал к писателям такой страсти, как к солдатам, но он покровительствовал Пушкину, защищал от цензуры Гоголя. И теперь он спрашивал себя, кто же это стоит перед ним – плут, дурак или духовидец. Он не исключал ни того, ни другого, ни третьего, ибо, будучи царем, он впитал в себя всю природу своего народа, и теперь ничто – ни плохое, ни хорошее – не могло его удивить.
– И ты, сообщник этой банды безбожников, смеешь говорить о Христе?
– Да, государь. Я люблю Христа. Я люблю Его, потому что Он был униженным и оскорбленным, потому что Он простил Своим убийцам, которые не ведали, что творят, и грешнице, хотя та и ведала. Но особенно я люблю Его за то – и это то, над чем я постоянно размышляю последнее время, – что Он не поддался на дьявольские искушения там, в пустыне. Ведь как, наверное, ужасно хочется превратить камни в хлебы, особенно, когда ты это умеешь и когда ты любишь людей, но Он не захотел пожертвовать истиной ради счастья. Не стал Он и бросаться с высоты Храма, потому что предпочел веру доказательству, отказался Он и от царства, полученного силой и волшебством, избрав любовь вместо принуждения.
– Так ты веришь во Христа?
Федор опустил голову, и Николай с трудом разобрал его шепот:
– Если Христос – не истина, то я предпочту Его истине.
В повисшей вслед за этими словами тишине Николай размышлял об этой беспредельности. Вдруг, снова переменившись лицом, инквизиторским тоном он спросил:
– У тебя есть политические убеждения? Французы придумали левых и правых. Ты – левый?
Федор, не скрываясь, рассмеялся:
– Нет, государь, я не левый. Правда, теперь это модно. В петербургских салонах любой осел, щеголяющий левыми взглядами, сойдет за образованного человека. Да и то правда, что из тех русских, что едут за образованием на Запад, большинство примыкает именно к левым, то есть к тем, кто отрицает собственную культуру. Я не таков.
– Ну, а что ты думаешь о центристах?
– Ну, эти и вовсе какие-то безликие трусы, самонадеянные провокаторы.
– Так что же, ты решишься утверждать, что ты – правый?
Федор глубоко вздохнул. Он устал стоять, но старался держаться как можно более прямо.
– Я – русский, государь. Я не отрекаюсь от своего народа и его культуры: наоборот, именно в ней я и ищу правду, и мне кажется, что правда эта – не политическая, как, например, у англичан. Наша правда – духовная. И корни у нас – духовные, а если мы их оздоровим, то будет у нас и хорошая политика, и хорошая экономика, и хорошее право, и финансы.
Царь поднялся во весь свой прекрасный рост, в три шага пересек комнату, подошел к Федору и положил руки ему на плечи. Их лица были совсем близко: величественный лик монарха-повелителя и помятая физиономия узника.
– Ах вот как? И ты, революционер, говоришь мне это? Я тебя не понимаю. Ну, а как же свобода, равенство, с ними-то как быть?
Федор и глазом не моргнул.
– Я, – ответил он, – выступаю только за братство. А для этого надо иметь братьев. Именно от братьев происходит братство, а не наоборот, как представляют себе это республиканцы.
Николай молчал. Он любил точные науки, и все эти философствования были ему непонятны.
В это мгновенье (по правде говоря, это и мгновеньем-то нельзя было назвать, скорее – отрезок вечности) Федор опустил глаза на свои грязные башмаки и, подняв их, взглянул в чуть асимметричные, пронзительные глаза государя и – немыслимая дерзость! – произнес: