Михаил, держать за стрелу в теле, побрёл к пирамиде. Мир шатался влево — вправо, влево — вправо…
Зубров шагал наверх. Ступень — шаг. Ступень — шаг. Ступень — шаг. Ступень… Он не заметил и не понял, как рядом оказались друзья. Когда перед ним растелилась площадка с троном, за его спиной уже сражались Родимец и Полынцев. А в небе над троном металась огромной траурной птицей Стратим.
Феникс тонко заверещал, когда Зубров оказался рядом. Страшно это, когда человек с обрубком плеча, сжимая меч в оставшейся руке, движется на тебя. И нет на его лице ни злости, ни страха, только бесконечная усталость и осознание цели.
Юрий подошёл к сиянию вплотную. Дошёл до самой границы и остановился, не двигаясь. А потом поставил острие меча перед собой и, улыбнувшись, кольнул воздух, будто иглой вену — коротко и неторопливо. Скос японского меча раздвинул волокна радужного света и потянулся к человеку на троне. Феникс вжался в спинку кресла, подтягивая к корпусу непослушные конечности, зашептал что-то оправдательное.
Не замечая суеты битвы, Зубров подавливал меч неторопливо и уверенно. Пока кончик не упёрся во впалую, трясущуюся в рыданиях грудь. Там он замер. Двигаться вперёд было некуда. Радиус сферы равнялся длине меча.
— Юр-ка!
Михаилу оставалось совсем немного до пирамиды с троном. Всего чуть — шагов пятнадцать!
Юрий усмехнулся и шагнул.
Сияние на миг ослепило и поглотило Зуброва, меч, Феникса, трон. А через мгновение дикий ор стерв заглушил предсмертный хрип безумца. Юрия отбросило уже мёртвым.
— Суки! — захрипел Медведев. — Жрите, суки! Хрен вы теперь меня получите! — и собрав в непослушные пальцы скользкое острие, рванул стрелу из плеча. От ярой боли рухнул на колени, начал хватать ртом воздух — не полегчало. В плече запульсировало жаркой ломотой. Сложился пополам, чувствуя, как холодит сердце. Последнее, что увидел, как кровь толстой струёй полилась на пол.
Глава 23
Отец
Он был Человеком-в-колодце, смотрящим на белые звёзды и далёкие миры, в одночасье превращающиеся в такие же каменные холодные колодцы, из которых пытливо заглядывали в душу такие же человеки…
Он был Лесом. Старым, дремучим дубовым лесом, скрывающим в морщинах коры мудрость земли. Лесом, цепляющим узловатыми ветвями-пальцами сизые облака, и ласково подставляющим ладони листьев под нежные брюшка птах. Роняющим потрескивающие жёлуди под ноги зверью и редким путникам. Вздыхающим ветер и свет звёзд, и знающим, что где-то на свете есть человек, бегущий к солнцу…
Он был ножом. Уверенным хищным клинком, знающим цену страха и боли. Умеющим вгрызаться в жизнь и вытряхать её из плоти. Клинком, который любил прижиматься к хозяйской руке. В бою ли, в работе, да просто для того, чтобы покрасоваться! Но — быть с ней. И, когда настало время понимания и необходимости предостережения, он не сомневался ни мгновения, покидая ладонь и наваливаясь ему одному известной слабиной на острую грань…
Он был Лунем. Седовласым Лунем, ночь за ночью проводящим над листами мироздания, мечтая разглядеть следы небывалого. Лунем, зажигающим свечу в лампе, и долго сидящим над загадками земли и неба, мусоля бороду и по старой привычке кусая губы и хмуря брови….
Он был Каплей, летящей по серебристой дороге в бесконечность. Капля знала, что внутри неё бежит беззащитный человечек, не ведающей о тяжести взлёта и падения, об опасности пути вне трассы. И нежно смыкаясь вокруг ранимого тельца, капля обнимала его свой податливой плотью. Она хотела защитить бьющуюся в клетке душу…
Он был Дождём. Старым худосочным ливнем, целеустремлённо шагающим по травам и камням тонкими ногами, словно землемер. Иногда забывающим, куда шёл, и долго топчущимся на месте, превращая мир в болотце. Дождём-растеряхой, рассеянно путающим растения и зверей, и поливающим и тех и других, с надеждой на быстрый рост и благодарное благоухание. Дождём-бродягой, который мог позволить себе шляться, где вздумается…
Он был старым Тэра, на последнем своём шаге в темноту не несущим на плечах груза стыда. Только сожаление, что сердце, так ровно горящее и трудолюбиво стучащее всю жизнь, отказало именно тогда, когда его рука надобилась для защиты и боя. Но, себе он мог признаться, смерть в бою оказалась легче и ценней, чем могла бы…
Он был Мотыльком. Мотыльком, летящим к свече. К огромному белому шару сплошного света, в котором сгореть — значит возродиться в следующей жизни обновлённым, чистым, лишённым оков трёх измерений. Мотыльком, который опасался только одного — что страшная птица окажется проворнее, найдя его хрупкое тело до того, как его примет шар сплошного света…