Выбрать главу

— Он употребляет множественное число, чтобы дать понять, что он один из нас, — продолжает Нит-Гайяг, бросая взгляд на Илмут. — Тип ласкового шефа. Строгий, но ласковый.

Илмут улыбается.

— Можем начинать? — притворно сердится Гахамел.

— Но почему опять мост? — жалобно спрашиваю я. — Почему мы не можем хоть раз сойтись в каком-нибудь уютном кабачке? Как нормальные люди?

— Потому что мы не нормальные люди, — отвечает Гахамел спокойно. — Потому что в кабачке пришлось бы что-нибудь заказать.

— Подумаешь, что особенного! Закажем копровку[15]! Или жаркое по-зноемски[16]! Или испанские птички! Или шункофлеки[17]!

Разумеется, я лишь хвастаюсь богатством своего словарного багажа. Гахамел хорошо знает, что моя инфантильность вызвана моим бессилием; ему ясно, что я не сообщу ему добрых вестей, а в ответ на мой косвенный призыв декламирует без малейшей запинки:

— “Над темным кряжем ясный день / встает и будит майский дол, / в лесах, где сумрак не сошел, / царит предутренняя лень...” Повтори.

Я сдаюсь.

— Что значит копровка? — интересуется Илмут.

Будь я человеком, я бы давно без ума влюбился в нее.

— Одно из традиционных чешских блюд, — объясняет ей Нит-Гайяг.

Илмут, глядя на меня, стучит по лбу пальцем. Она растеряна, как ребенок, который старается привлечь к себе внимание. Она впервые сталкивается лицом к лицу с человеческой смертью, и безысходность ситуации, естественно, волнует ее. Я припоминаю, чтó впервые испытывал сам. Знаю, какие вопросы проносятся в ее голове. Какой во всем этом смысл? И есть ли смысл дарить умирающим людям маленькие радости? Разве можно что-то существенное изменить в этом ужасе? (Нет, но во всяком случае это лучше, чем ничего, ответил бы ей Гахамел. Каждое скромное благодеяние делает человеческую жизнь чуточку более сносной.) С нынешнего дня Илмут уже никогда не будет счастлива. С нынешнего дня она будет знать слишком много — как те голливудские звезды, которые с добрыми намерениями посещают голодающие африканские страны. Икра быстро начинает горкнуть. Ха-ха! Счастье предполагает неведение.

— Коль мы уж заговорили о еде, — обращается Гахамел к Нит-Гайягу, — сможем ли мы разносить пиццу?

— Вы — нет, а я — да. Итак, сударыня, прошу, у нас все с пылу с жару. Вот вам capricciosa, а вот quattro formaggi!

Я уже давно не видел старика в таком шаловливом настроении. Гахамел нарочито громко вздыхает. Я не могу избавиться от ощущения, что Нит-Гайяг невольно имитирует голос Марии, но помалкиваю. И терпение ангелов имеет свои границы. Впрочем, доказательство тому — неожиданно решительный голос Гахамела.

— Хорошо. Итак, вернемся к Марии: это будет очень трудно, но мы должны попытаться.

Дело заранее обречено на провал, рассуждаю я. Нит-Гайяг никак не проявляет своего отношения к словам Гахамела, но несомненно истолковывает их смысл правильно. И Гахамел знает, что мы понимаем, о чем идет речь, но ради Илмут сегодня, более чем когда-либо, попытается достичь невозможного.

По мосту проходит поезд, грохочут стальные пластины, и Гахамел вынужден повысить голос, Я смотрю на купол “Манеса”[18].

— Ее отношение к Карелу, по существу, держится только на привычке и доброй воле, но искорки старой любви в ее сердце все еще тлеют. Я кое-что вам прочту.

Он вынимает какую-то книгу, открывает ее и минуту борется с ветром.

— “До тех пор, пока вы помните, что кого-то любили, вы все еще влюблены. В бесследно угасшую любовь трудно поверить”.

Но особенно трудно поверить в то, что после всего виденного и пережитого Гахамел не перестает надеяться на счастливый исход. Если он, конечно, не притворяется, размышляю я. Ради того, чтобы не сломить в нас боевого духа.

— Воля Марии явно подточена усталостью и разочарованием. Она стареет и усиленно борется с собой, предаваясь бесплодным мечтаниям. Она не живет здесь и сейчас. А через несколько часов станет вдовой! Мы должны разбудить ее воспоминания о том времени, когда она любила его. Мы должны ей напомнить, что она когда-то любила его. Мы должны ей напомнить, что она все еще любит его!

Илмут восхищенно взвизгивает. Еще немного, и она захлопает в ладоши. По деревянному тротуару под нами проезжает молодая велосипедистка с ребенком в седлышке на раме.

— Она любит не Карела, а писчебумажные магазины, книги. Единственное, что теперь волнует ее, — это общение с радиостанцией... — замечаю я. — Разве вы сами это не видели?

— Она может его любить! — убежденно восклицает Гахамел.

— Она никогда не говорила ему этого, — замечаю я со знанием дела. — Ни теперь, ни... Фразу я люблю тебя, увы, она не произнесла ни разу в жизни.

Гахамел достает другой роман.

— “Ее раздражение против брака, нарастающее в последние годы, теперь стало ослабевать, — читает он мне. — Ее вдруг осенило, что они не так уж сильно отличаются друг от друга. По существу, он такой же, как и она”.

Гахамел многозначительно умолкает.

— Мария должна понять, каков Карел и почему он таков. Понять другого не трудно, трудно только хотеть его понять! Любовь придет вслед за пониманием!

Мы молчим. Мне как-то неловко. Надо бы что-то сказать. Под мостом проплывает одинокий байдарочник. Бог весть почему, но мне приходит на ум, что это метафора.

— Я сделаю все, что в моих силах, — обещает Нит-Гайяг.

— Я тоже, — объявляю я со всей серьезностью.

Гахамел это знает.

— Что нам известно о Кареле?

— Почти ничего. Сынок собирался прийти на ужин, но потом позвонил и сказал, что не придет. И потому Мария не будет делать испанские птички. На ужин — насколько мы знаем — будет пицца.

— Capricciosa и quattro formaggi, — уточнил Нит-Гайяг.

Он должен прийти, — качает головой Гахамел. — В любом случае он должен прийти на этот ужин. Иначе он будет мучиться всю жизнь!

— Я передам ему. Но это чье приказание?

Гахамел одним взмахом руки отвергает мою иронию.

— Ты пойдешь и купишь себе “ауди”, — повелительно говорит он мне.

11. Эстер

Ожидая у мотолской[19] клиники автобус, она все время ощупывает языком сточенный обломок зуба. Она в хорошем настроении — еще бы, одна неприятная задача на сегодня выполнена. А можно ли таким же конкретно ощутимым способом осознать потерю мужа? — посещает ее мысль. Да, с помощью мобильника, мгновенно она находит ответ. Только, на прошлой неделе Эстер решилась наконец стереть контактный телефон Томаша... Он, конечно, посмеялся бы над ней. Неисправимый рационалист. До самого конца он своенравно настаивал на своем.

— После смерти ничего нет, Эстер. Конец фильма.

Она опасалась, что он сам себя загоняет в ужасную ловушку. Ей трудно было понять, проявление ли это мужественности или ограниченности. И она вяло возражала ему:

— Разве ты не чувствуешь, что мы все, я и ты, частицы чего-то огромного, что неизмеримо превосходит нас?

— Да, мы все частицы огромной гнусности, называемой жизнью.

И так далее. Его устойчивые убеждения против ее неопределенных сомнений. На факультете она участвовала в подобных дебатах, но теперь этот опыт был ни к чему. Философствовать о смерти в присутствии умирающего она не могла. Автобус приближается к остановке, двери открываются. Эстер входит. То, что не поддавалось его определению, он игнорировал. Эстер пытается восстановить в памяти его ироничное лицо, но все время видит Томаша таким, какой он на той фотографии, что постоянно перед ее глазами (на книжной полке, разумеется, еще несколько альбомов с фотографиями, но пока она не нашла в себе сил открыть их). Она вспоминает его слова: папа римский, словно менеджер по продаже веры. Черносутанники... Богословы-недоучки... Не сотвори себе кумира из своей рациональности, наставляла она его. Жизнь не проблема, которую необходимо решить, а тайна, которую надо постичь путем собственного опыта. И снова Эстер размышляет над тем, преобладала ли в последние дни у Томаша выдержка или полная отрешенность. Он сумел принять смерть или просто отказался от жизни?