Только не после возвращения из театра, а через несколько дней, как положено отыграв очередной (вероятно, самый любимый) спектакль, на следующий день.
В подъезде она столкнулась с соседкой. Та шла и плакала…
Оказывается, у бедняжки сегодня вытащили кошелёк: последние деньги.
Сердце Марии Игоревны защемило. Она переложила пакетик с костями, которые отдавала бездомным кошкам возле окна в подвал, в другую руку и схватилась под шубой за грудь.
Жест вышел по шло-театральным, Мария Игоревна смутилась и, чтобы выйти из затруднительного положения (соседка же ничего не заметила), пригласила её в гости. Отведать борща.
– Понимаешь… – смутилась Мария Игоревна. – Никак не могу научиться готовить маленькими порциями… каждый раз готовлю, точно на Маланьину свадьбу… а потом неделю расхлёбываю… кастрюля у меня большая, что ли…
Героиня Марии Игоревны в одном из спектаклей, где она играла хозяйку меблированных комнат, вот точно так же кормила своих нищих жильцов из большого, прокопчённого чана.
– А, может быть, я пытаюсь вот так обмануть одиночество? – подпустила задумчивости и лиризму актриса.
Соседка благодарно опустила глаза и улыбнулась: Мария Игоревна уже неоднократно зазывала её в гости, но обстоятельства складывались так, что не позволяли той постучаться в соседнюю дверь. А Марию
Игоревну, за это доброе намерение, ждала на почте скорая награда: среди газет она увидела конверт.
Неделю спустя ей пришло новое письмо.
Здравствуй, цветик-семицветик мой драгоценный…
Вот, всё время думаю о тебе, даже спать не могу. Представляешь, угораздило в таком-то возрасте влюбиться. Как пацан просто какой-то.
Каждый раз вижу тебя и замираю, ничего не могу с собой поделать, ступор нападает, и с места сдвинуться невозможно. Вроде бы до весны ещё далеко, а кровь бурлит и пенится, как шампанское.
Ты спросишь меня, почему я до сих пор не раскрылся? Чего жду? Сам не знаю, трудно объяснить, просто страшно попасть к тебе на язык, услышать твою язвительную реплику для меня просто смерти подобно.
Вот и хожу за тобой как тень. Как хвостик. Прости меня за эти глупости, за то, что тыкаю тебе, как старой знакомой… Просто мне кажется, что мы знакомы с тобой столько лет… столько зим… мне кажется, я хорошо знаю тебя и во время наших редких встреч (всё-таки раз в неделю это так мало!) я говорю с тобой о пустяках, а меня всё время так и подмывает сказать тебе, глядя прямо в глаза, что я люблю тебя, что мне так тебя не хватает.
Если бы ты знала, как мне хочется погладить тебя по волосам твоим, если бы ты знала, каким нежным я могу быть… Если бы ты только это знала…Без тебя нет мне жизни, только смерть одна, растянутая в бесконечность однообразных дней.
Впрочем, я не собираюсь пока что (силы ещё имеются) гневить Бога, но благодарю Его за такую возможность – увидеть вблизи свой заветный идеал. Многие не имеют даже и такой возможности. Так что мне ещё повезло.
Сильно повезло.
Убить себя я всегда сумею. Страшнее смерти мне решиться подойти к тебе… Даже это письмо… Знаешь, сколько я написал и порвал писем к тебе, прежде чем решиться и отослать. Благо почта недалеко, нужно решиться и мгновенно побежать к ящику, чтобы по дороге не раздумать.
Вечерами я смотрю из своего окна на любимый перекрёсток, на рельсы, уложенные крест-накрест. Рядом с моим домом течёт река и уходит вверх проспект…
Когда стемнеет, машины едут по нему, через мост бесконечным огненным потоком. Будто бы эта огненная река мчит мои чувства к тебе на северо-запад…
Будто бы это серебренная змейка вьётся по городу – от меня и до тебя, милая моя, родная…
Что бы я без тебя делал…Что я без тебя сделаю…
Ну, и что теперь прикажете делать Марии Игоревне?
Второе письмо потрясло её больше, чем первое. В тайный заговор
театральных она верила по-прежнему, хотя уже меньше: повторное действие требовало регулярности и воли, вот её-то и тем более системности у театральных отродясь не бывало. И всё-таки слова
Лукиной, выкрикнутые в горячке, заставляли задуматься о том, куда сходятся нити заговора.
Возвращаясь в течение дня к безобразной сцене возле гримёрок, где распущенная Лукина вызала себя во всей красе, беспричинно напав на неё, Мария Игоревна вдруг поняла: близость к сцене – вот что так нас оглупляет.
Там, перед носом у зрителей, существует особенное пространство, со своими физическими законами в том числе. Приближаясь к ближайшему закулисью, актёр раздрызгивает остатки человеческого суверенитета и личности, превращаясь в одну из частей многоголового коллективистского монстра.
Странное, неуловимое ощущение. Ты ловишь его ещё в коридоре, возвращаясь из буфета или курительной комнаты. Но если на тебе ещё нет костюма, его легко бежишь, словно отдалённых раскатов грома, когда гроза может пройти мимо. Но если актёр надел парик и театральную одежду, это мрачно выкрашенное изнутри чрево, гигантская вагина, засасывает для того, чтобы переродить человека на время спектакля практически без остатка.
Перемелет и не поморщится даже.
Именно поэтому театральные простодушны и злобливы, что дети: любое их появление на сцене, выныривание из пыльной мглы наружу к софитам, бьющим в глаза, к свету, можно сравнить с выходом младенца из матери – на свободу, на волю… какой уж тут ум-разум…
Когда человек заново рождается три раза в неделю (в крайнем, самом крайнем, случае три раза в месяц), он не может обладать хорошей памятью, помнить зло или же добро. Интенсивность переживаний не позволяет. Поэтому Мария Игоревна и отвергает с недоверием собственную теорию о происхождении шутки с письмами из театра.
Сделать такую гадость под воздействием порыва сильных чувств, куда ни шло, но чтобы растягивать экзекуцию на недели – это для наших
слишком. Не тот коленкор!
Выход на зрителя… Вот и с потаскушкой Лукиной они столкнулись возле сцены – в коридоре второго этажа, где гримёрки, и гладильная доска, и зеркала по круглой стене возле выхода на сцену, поэтому какой с неё, балаболки, спрос?! Тут, верно, иная история прячется. Но какая?! Вот бы понять…
Мария Игоревна ещё и ещё раз перечитывает одно письмо, другое…
Тасует их, точно карты. Обращает внимание, что в более позднем возникает упоминание Бога, и это несказанно её радует.
– Ну, понимаешь, – объясняет она, стоя возле небольшого зеркальца в прихожей, невидимому собеседнику, – это как в метро увидишь у мужчины обручальное кольцо, и на душе спокойнее станет. Вроде как гарантия, что он на тебя не кинется, душить не станет. Женатые, они вроде бы как более стабильные. Так, что ли…
Театр снова выпадает из сферы интересов Марии Игоревны. И письма тоже ей надоели, сидит целыми днями в кровати, молчит, на телефонные звонки (позвонил бы хоть кто!) не отвечает. Взялась зачем-то перечитывать сборник пьес, да так на странице со списком действующих лиц и оставила – буковками вверх – на книжном столике, чтоб странички загорали под светом настольной лампы, как на пляже…
Письма валяются тут же. Среди таблеток от давления и сигаретного пепла. Почти ничего не ест. Телевизор покрылся пылью, она её видит, но ленится протереть. Собралась приготовить борщ, обнаружила, что свёкла в холодильнике закончилась, облегчённо отложила. С отвращением посмотрела на замоченное в тазике бельё, но тем не менее так к нему и не притронулась.
Январь уже заканчивался, и февраль тихим, шевелящимся ужасом вползал вечерами в приоткрытую форточку на кухне. Где капает кран и из радиоточки, вместе с городскими новостями, сочится невидимая смерть.