Она быстро уснула и увидела тополь в окне, облитый мёдом лунного света, тихо шелестящий серебрянными листьями, качающий седыми прядями…
А проснулась Мария Игоревна от холода, совершенно разбитой: всё складывалось против успешной работы. Но не впервой, Мария Игоревна попыталась собраться, выглянула из домика, увидела, что коллеги пьют под навесом чай, пошла к ним.
– Нужно начинать одеваться, – сказала ей одевальщица Наташа, сочувственно.
Мария Игоревна вздохнула. Наташа поняла её по-своему.
– Ничего, ничего, скоро всё закончится, скоро будем дома…
Актриса вспомнила пустую квартиру, капающий кран на кухне: мда, в гостях хорошо, а дома…
По небу ползли редкие облака, вечерело, возле раскопа остановилось несколько автобусов с крестьянами. Техники готовили сцену, налаживали софиты, против всех местных правил, наводили суету, как единственное проявление жизни в этом богом забытом мире.
Разумеется, поначалу спектакль буксовал (Вальку Вогау, игравшего главного негодяя, срочно заменили молодым дарованием, активно путавшимся в тексте), долго раскачивался – пока актёры привыкали к новым условиям, отсутствию привычной акустики: произнесённые "в зал" слова не возвращались обычным эхом, но таяли в тишине, терялись в неизвестности.
Текст спектакля (порядок событий и сцен) непрерывен только для зрителя. Актёры обычно не следят за происходящим, приходят к своей реплике, всё остальное время сидят в гримёрке или в буфете, и если у тебя нет замены, дубля, ты никогда не увидишь, в каком же спектакле принимаешь участие.
Этим спектакль похож на сон, только спящий человек не может увидеть себя со стороны. Кроме этого, как и во сне, самое главное в спектакле – не слова, не сюжет, а именно то, что объяснить нельзя: бескрылое излучение, которое либо случается, либо нет.
А в степи, понятное дело, ни гримоуборных, ни буфета, все сгрудились за картонной загородкой, слушают работу коллег, постепенно пропитываясь реальностью происходящего.
И тут примерно во второй части первого акта, уже ближе к антракту, что-то происходит: в спектакле закипает особая, автономная жизнь, актёры более не существуют по отдельности, но, связанные одной цепью причин и следствий, подхватывают друг друга, не давая тому самому бескрылому излучению (а оно вдруг появляется откуда-то, набирает силу и мощь) осесть на землю.
Все входят даже не в раж, в транс, далее не разделяясь на актёров и персонажей, сливаются в единое, многоголовое тело, которое тянет щупальца через импровизированную рампу к замершим в напряжении совместного творения людям.
Даже во время антракта (который здесь – пустая условность, зрители не расходятся, тут же курят на своих местах, тихо, вполголоса переговариваются, театральная условность не исчезает, но лишь зависает на время над их головами) нервное напряжение не проходит, все смотрят друг на друга исподтишка, молчат, копят энергию для решающего сражения.
И оно случается во втором акте, когда всё выплескивается, ничем не сдерживаемое – сначала на партнёров, потом на колхозников и археологов: архаика белого стиха, перехлёст искусственно сооружённой коллизии о любви и власти, о долге и смерти, отныне воспринимаемой как самая дорогая правда…
Редкий спектакль проходил на таком подъёме. И даже дарование, заменившее Вальку Вогау, наконец нашло-таки правильную интонацию, подключилось к общему источнику питания, зарядившись невидимым, но мощным излучением, так эффектно обрываемым в финале.
Кто бы мог подумать, что умная и немного отстранённая "Мария Стюарт" пройдёт вот так – на одном дыхании, промелькнёт, точно скорый поезд
"Новосибирск – Адлер", и растает в темноте, сверкнув на прощание искрами из-под колёс.
Перевозбуждение оказалось столь велико, что Мария Игоревна, выйдя на поклоны, чувствовала себя опустошённой, выжатой, оставленной без сил, словно бы кровь в её венах подменили дождевой водой.
Не снимая костюма, она пошла вдаль, подальше от освещённого пятачка, где люди, стряхнувшие наваждение, начали возвращаться к действительности. Ну, да, чудо театра, великая сила искусства, всё это было, было, но потом рассеялось, растаяло, растворилось в чернильной пустоте.
Мария Игоревна шла куда-то по ровной поверхности, ничего не видя и не слыша, переживая собственную опустошённость, когда постепенно к ней стал возвращаться слух, а затем и зрение.
Она ощущает токи, идущие от земли вверх, она чувствует тёплые потоки, струящиеся откуда-то сверху, тело её теряет границы, и она сливается с этим безграничным простором, который дышит и живёт в темноте.
Она слышит цикады, горькие запахи невидимых трав (откуда?!), с каждым шагом становится всё светлее и светлее, и вот она идёт по степи, будто бы самым светлым днём, и солнце припекает ей макушку.
Она видит вокруг геометрически идеальное пространство, восторг, хилой мышкой прятавшийся в одном из закоулков сознания, прорывается наружу, она вспыхивает точно спичка – смотрит на руки, на тело и видит, что они покрыты язычками пламени, которое ни за что не причинит ей ущерба, потому что она – бестелесна.
Тем более что свет вокруг становится всё ярче и насыщеннее, отчего огонь, охвативший её, кажется только тенью огня. И тут её настигают такие же бесплотные тени, как и она сама – красивые люди в непонятных одеяниях, не касаясь ногами земли, быстро обгоняют её, скрываются вдали…
Она отрывается от земли и летит вслед за ними, но никак не может их догнать, да этого, скорее всего, и не нужно, просто она знает о них, они знают о ней, этого достаточно…
Но, чу, падает невидимый занавес, спектакль, разыгранный только для неё одной, резко обрывается, свет исчезает, звуки тоже.
Мария Игоревна останавливается, оборачивается: вокруг темень, тишина, никого. Вот номер: заблудиться в степи. Она представляет себе первую полосу "Чердачинского рабочего" с гигантским заголовком:
"Актрису, приехавшую в Аркаим на гастроли, загрызли волки…"
Остаток весны Мария Игоревна проболела. Да и, если судить по погоде, никакого мая в Чердачинске на этот раз не было. Всё время шёл холодный дождь, небо давило на виски, сырость разъедала остатки разума. Отопление отключили, отчего квартиры напоминали фамильные склепы, где замурованные заживо маялись от невозможности изменить что бы то ни было.
Природа выполняла заложенную в ней программу (деревья и кусты расцвели незаметно, будто бы нехотя), не оглядываясь на погодные условия. Холодные капли падали с листьев, подсвеченные уличными фонарями, таинственно шелестели.
Казалось, что в Чердачинск очередной раз пришли вечные сумерки. В такие моменты чердачинские жители выживали как умели, потому что сдаваться на милость дурному характеру местной природы нельзя: себе дороже, растеряешь последние остатки здравого смысла.
Так что болезнь Марии Игоревны (возможность не вылезать из-под пухового одеяло, обильное питье и значительные порции снотворного) пришлась кстати: она почти не заметила природных катаклизмов, сводивших с ума горожан, долго плыла в горячем бреду, среди бестелесных ангелов из аркаимской степи, то обгоняя их, то отставая и совсем теряя их из виду.
Потом медленно шла на поправку, но силы, как это обычно водится при излечении, не прибавлялись. Однажды она очнулась, измученная и обескровленная, будто и не болела вовсе, а путешествовала без денег по бескрайним просторам Российской Федерации на попутках да заплёванных поездах, с жуткими сквозняками в сухом остатке.