4.50.[98] Человек обладает свободной волей, причем троично: во-первых, он был свободен, когда захотел этой жизни; теперь, правда, вернуть ее назад он уже не может, ведь он уже не тот, кто тогда ее хотел, потому что иначе получилось бы, что, живя, он выполняет свою тогдашнюю волю.
Во-вторых, он свободен, потому что может выбирать путь этой жизни и свой стиль ходьбы.
В-третьих, он свободен, потому что хочет — как тот, кто когда-нибудь появится снова, — при любых условиях пройти сквозь эту жизнь и таким образом прийти к себе, причем по пути, который хоть и можно выбирать, но который образует такой лабиринт, что не остается незатронутым ни одно пятнышко этой жизни.
Такова троичность свободной воли, однако, поскольку она синхронистична, она в то же время и однозначна, и эта однозначность, в сущности, так велика, что уже не оставляет места для какой-то воли — ни для свободной, ни для несвободной.
4.51. 23 февраля. Ненаписанное письмо.
4.52. Женщина — а в еще более резком выражении, брак — представляет ту жизнь, с которой тебе следует разобраться.
4.53.[99] Средство искушения этого мира, а также знак гарантии того, что этот мир — лишь некий переход, совпадают. Что оправданно, ибо лишь так может этот мир нас соблазнить, к тому же это соответствует истине. Самое худшее, однако, то, что после удавшегося искушения мы забываем о гарантии и, вообще говоря, таким образом добро увлекает нас во зло, как взгляд женщины — в ее постель.
4.54.[100] 24 февраля. Смирение дает каждому, в том числе и погруженному в одинокое отчаяние, прочнейшие отношения с ближним, причем сразу, — разумеется, только при полном и постоянном смирении. Смирение может дать их потому, что оно — истинный язык молитвы, в нем одновременно и поклонение, и крепчайшая связь. Отношение к ближнему — это отношение молитвы, отношение к себе — отношение поиска; в молитве черпается сила для поиска.
4.55.[101] Разве ты можешь знать что-либо, кроме обмана? Если когда-нибудь обман будут уничтожать, тебе на это просто нельзя будет смотреть, чтобы не превратиться в соляной столб.
4.56. Изобретения опережают нас так же, как побережье постоянно опережает непрестанно сотрясаемый своей машиной пароход. Изобретения осуществляют все, что можно осуществить. И если, допустим, сказать: «Самолет летает не так, как птица», или: «Никогда нам не сотворить живую птицу» — это будет неверно. Конечно, не сотворить, но в таком упреке заключена ошибка — как если бы от парохода потребовали, чтобы он, двигаясь прямым курсом, вновь и вновь подходил к первой пристани.
Птицу нельзя сотворить каким-то первоначальным актом, потому что она уже сотворена; она возникает вновь и вновь на основе первого акта творения, и вклиниться в этот ряд, сотворенный, живущий и прирастающий силой первоначальной непрекращающейся воли, невозможно; так, в одном сказании говорится, что хотя первая женщина была сотворена из ребра мужчины, но больше это никогда не повторится и что с тех пор мужчины всегда выбирают себе женщин среди родившихся от других.
Однако дело-то в том, что методы и устремления при сотворении птицы и самолета не должны разниться, справедливость же интерпретации дикарей, принимающих винтовочный выстрел за удар грома, может оказаться ограниченной.
4.57. Доказательства действительной прежней жизни: я тебя уже видел раньше; чудеса прежнего времени и — под конец дня.
4.58. 25 февраля. Утренняя ясность.
4.59. Это не из-за лености, или злой воли, или неловкости — хотя все это в той или иной мере присутствует, ибо «Ничто — вредителей родитель» — мне ничего не удалось (или даже не удалось довести до неудачи): ни жизнь в семье, ни дружба, ни брак, ни профессия, ни литература, а из-за отсутствия основы, воздуха, заповеди. Создать их — моя задача, и не для того, чтобы как-то наверстать упущенное, но для того, чтобы ничто не оказалось упущенным, ибо эта задача не хуже любой другой. И это даже самая первейшая задача или, по крайней мере, ее отражение, — так при восхождении на высоту, где воздух разрежен, можно вдруг вступить в сияние далекого солнца. К тому же это совсем не исключительная задача, она наверняка уже не раз ставилась. Правда, не знаю, в таком ли масштабе. Из того, что необходимо для жизни, у меня, насколько я понимаю, нет ничего, а есть одна только общая для всех человеческая слабость. Благодаря ей — а она в этом отношении является гигантской силой — я глубоко впитал из своего времени все негативное, которое мне ведь очень близко, с которым я не только никогда не боролся, но которое в какой-то мере имею право представлять. Из немного позитивного, равно как и из предельно негативного, опрокидывающегося в позитивное, я никакой части не унаследовал. Я не был введен в жизнь — уже, правда, устало опустившейся — рукой христианства, как Кьеркегор, и не успел ухватиться за последний краешек отлетающего отсюда еврейского молитвенного покрова, как сионисты. Я — это конец или начало.