Выбрать главу
Трогательным ножичком пытать свою плоть, Трогательным ножичком пытать свою плоть…

И тут я понял, что Летов, действительно, много значит для меня.

* * *

Он неприятен. Даже мне, кусками своей судьбы цитирующему Летова, последнее, что придет в голову по отношению к нему — обыкновенная человеческая симпатия. Тепло… У него металлический тембр голоса, нарочито грязная музыка и очень странная манера читать собственные стихи: этакий придурковатый восьмиклассник, внезапно вызванный к доске и совершенно механически вспоминающий нужные слова. Все его герои обречены, все через час умрут, да он сам вот сейчас упадет и умрет, задохнется прямо на наших глазах — кто видел его на концерте или слышал записи, тот, будучи настроен достаточно нейтрально, непредвзято, мог это почувствовать. Его страшно слышать. Его страшно видеть. Зомби…

Вот если мы вспомним кумиров прошлого, учителей et cetera — они были всечеловечны, они понимали и принимали в себя всех, и в этом заключалась их гениальность. Я стою перед неразрешимой дилеммой: либо величие устарело, отмерло само по себе, либо исчезли великие нации, а только представителям великих наций присуще творческое величие, которое мы называем гениальностью. Так или иначе, теперь писатель, художник, музыкант — не принимает в себя своего слушателя, зрителя, читателя. В ход идет так называемое «искусство прямого действия» — а там уже главное сила личности. Насколько сильна личность автора, настолько велик вызываемый им отклик, но как со знаком «плюс», так и со знаком «минус» — Любят и Ненавидят. Летова я люблю, но он мне неприятен. Почему? Он слишком мрачен даже для меня, он заражает меня таким патологическим, истерическим страхом перед некоторыми аспектами мироздания, что я буквально заболеваю. Нашу с ним духовную связь можно достаточно точно определить как садомазохизм — он мучает себя и тем самым мучает меня, а я наслаждаюсь его и своим мучением.

* * *

Егор Летов — музыкант (?!) А что под этим понимать? Когда приходит такая блажь, он играет грамотно, чисто и весело. Сказать, что в других случаях он играет «панк–рок» — тоже ничего не сказать: тогда Есенин — имажинист, а Гитлер — государственный деятель.

Я играю в бисер перед стадом свиней…

По–моему, он — поэт. Настоящий. Живой. Хотя

Когда я умер, Не было никого, Кто бы это опроверг.

Печально быть столь проницательным в отношении собственного будущего… Еще печальнее — непрерывно, каждую секунду, переживать настоящее: «Каждый миг — передозировка/ На все оставшиеся времена…» Это — искусство с колес, листья травы, поющий терновник, скрипучий ржавый маятник в колодце, полном крыс… Не нравится? «Нет уж, лучше ты послушай, как впивается в ладони дождь,/ Слушай, как по горлу пробегает мышь,/ Слушай, как под сердцем возникает брешь,/ Как в желудке копошится зима…/ Как лениво высыхает молоко на губах,/ Как ворочается в печени червивый клубок,/ Как шевелятся кузнечики в густом янтаре,/ Погружаясь в изнурительное бегство в никуда из ниоткуда…» («Семь шагов за горизонт»).

Некрофилия? Еще бы. Он сам так и пел: «Я некрофил, я люблю себя».

Да только Летов не дурак, и Фромма «тоже читал».

Скорее уж некрофобия — страх перед смертной жизнью: «Сотни лет сугробов, лазаретов, питекантропов/ Стихов, медикаментов, хлеба, зрелищ, обязательных/ Лечебных подземельных процедур для всех кривых горбатых…/ Вечная весна в одиночной камере/ Воробьиная/ Кромешная/ Пронзительная/ Хищная/ Отчаянная стая голосит во мне…»

Мы ведь под смертью обычно понимаем гниение, тление, смрад — то есть саму жизнь, наиболее бешеный ее ход, — от этого бежим, этого страшимся. А смерть чиста, суха, неподвижна, бестелесна, вечна…

Мы, видимо, все перепутали. Это жизнь — отсыревшая форма Небытия: сырая клетка, сырое семя, сырая земля…

Мы, видимо, простудились…

Мир изначально болен. В сияющем новорожденном заключены все прелести распада:

Устами младенца глаголет яма, Устами младенца глаголет пуля!

В любимом лице проступают кости. За трепетом Желания — насмешливый оскал, за сладостью поцелуя — вяжущий привкус желатина.

Губы твои вьются червем, Рваные веки нелепо блестят…