Выбрать главу

Снова двери. И коридор. Снова толкутся вокруг длинноголовые в пижамах, с мертвыми глазами, стриженные «под ноль». Бормочут, просят что-то у себя самих.

Снова двери… Господи, сколько же их! Всюду двери с замками, ковровые дорожки, фикусы в бочках, стриженые головы, пустые глаза, деревянные лица. Один из длинноголовых побежал на Ковалева — скривил губы, что-то вот-вот скажет. Нет. Те, что идут за Ковалевым, начеку. Хватают, отводят в сторону.

В какой-то момент Ковалев вдруг осознает, что это вовсе не больница — это что-то совсем другое. Он хочет остановиться, подумать, рассмотреть, понять — что же это? Но его тычут в спину, берут под локти и снова ведут по коридорам, открывая и запирая за собой замки.

* * *

Мерещится Ковалеву: это — ад. Нет, преддверие ада, чистилище. Здесь его взвесят, оценят, отсортируют. Здесь станет ясно, что и сколько он сделал плохого, кого обидел, кому не простил. Все эти сведения будут занесены в дело, и — с папкой подмышкой — вперед, в геенну, в пламень вечный, в серный чад.

Наконец, пришли. Медсестра не смотрит на Ковалева — осматривает повязку, намокшую там, в ванне. Что-то спрашивает и записывает. Сыплет в ладонь горсть разноцветных таблеток, сует под нос пластмассовый стаканчик с чем-то вязким, полусладким, бесцветным — кисель, что ли? — и заставляет все это проглотить.

И вот еще одна дверь. За ней — комнатка. Кровати. Шкаф. Вещи можно сюда. Пальто и шапку. Зачем? А на прогулки ходить как же?

Спиной к Ковалеву сидит на кровати огромный мужчина. К отопительной трубе привязаны нити, он что-то вяжет, сплетает из них. Спокойный — не повернулся даже.

Другой лежит, глядит в потолок, зевает.

Тусклый — сквозь лед на стекле — свет. Закат. Кровавый свет. Солнце остается там, за толстыми стенами, за глухими заборами, за тысячью одинаковых крепких дверей на запорах.

Ковалев стаскивает с себя пиджак (как во сне), ботинки (как во сне, как во сне. Проснется сейчас — и нет ничего, только тьма и сплетение мертвых рук, и запоет вместе со всеми: «Нету нас, нету нас… Здесь мы, здесь мы… Оставили нас, забыли нас…»). Ложится.

И тут же всё завертелось, с ветром и воем, с метелью и солнцем, с перевернутым небом и черным песком, и кануло в глухую вечную тьму.

* * *

— Забыли нас, забыли нас… — бормочет Ковалев. Напротив него за столом, заставленным домиками и теремами из спичек — молодой, симпатичный, в чистейшем халате.

— Что вы сказали? — ласково спрашивает он.

Ковалев на мгновение просыпается, смотрит вокруг, и мысленно машет рукой: нет, он не в силах понять, что происходит, он не может понять этот мир.

— Как себя чувствуете? — спрашивает тот, симпатичный.

— Я устал, — говорит Ковалев. — Ничего не понимаю…

— Это пройдет, — сочувственно говорит симпатичный. — Мы вам поможем. Мы ведь хотим вам помочь.

— А… Да, я знаю. Вы добрый. Это та, с волосатыми руками, не пускала меня к телефону вчера. Отругала меня.

— К сожалению, у нас такие правила. Пациенты к телефону не допускаются. А кому вы хотели позвонить? Если, конечно, это не секрет.

Ковалев смотрит на него непонимающе. Разыгрывает он его, что ли?

— Соседке, — наконец говорит он. — Должна же моя мать узнать, что со мной все в порядке.

— Не беспокойтесь. Она уже знает.

— Да?.. Спасибо.

— У вас есть просьбы?

— Да. Закурить бы…

— Ну, я скажу. Не волнуйтесь, вам принесут.

Ковалев повторяет свое «спасибо» несколько раз, выходит из светлого большого кабинета. С сожалением выходит: в кабинете так тихо, хорошо, спокойно.

Дальше по коридору — просторный холл. Цветы в кадках и по стенам. Аквариум. Пианино. Цветной телевизор. Газеты на столике — старые, правда, месячной давности.

За пианино сидит тот, темноволосый, очкастый. Он хорошо играет, но очень уж страшно. Он вчера в курилке сказал Ковалеву, что прячется здесь от суда. Еще бы, говорит, месяца два здесь прокантоваться. Иначе — в камеру. Он убийца. Он девушку убил. И теперь здесь вот косит по шизе.

Ах, как она кричала. Он душил ее, душил, вот этими самыми пальцами — длинными, музыкальными. Ах, как она сладко, призывно кричала! А он давил коленом ей на живот. Сладкая девушка. Распущенными волосами. Светлыми, да. Щекотала. Лицо.

Надо было подняться с корточек, вцепиться ему в горло и пальцами — длинными, музыкальными — задушить его самого, задушить. И коснуться своими волосами его омертвевшей кожи. Но не было сил. Голову клонили вниз шестиразовые порции таблеток, от которых тело делалось ватным, а мозги — как выкрученное белье.