Выбрать главу
Я прозревал, глупея с каждым днем, И прозевал домашние интриги, Не нравился мне век и люди в нем Не нравились. И я зарылся в книги.
Одним словом, книжная мудрость, не пропущенная через сердце, не обогащенная опытом жизненных ошибок и неудач, не сдобренная солью от пота трудов праведных и пройденных дорог, — всего лишь "суета сует"… С улыбкой листаю свои старые записные книжки: "Время потому исцеляет скорбь и обиды, что человек меняется: он уже не тот, кем был". Блез Паскаль, Время… Пришел однажды день, и я понял всю неумолимость, трагичность, жестокость времени. До этого я что-то "глубокомысленно" говорил на семинарах по философии, упражнялся в остроумии. А на Тульском кладбище, очень старом и заброшенном, мне стало понятно сердцем то, что раньше понимал только умом. Не знаю от чего, но куда бы я ни приходил в своих странствиях, обязательно шел на местное кладбище. Хожу вдоль оград, читаю фамилии на памятниках, считаю, сколько прожил человек. На кладбищах хорошо думается, а грусть тихая, сладостная. Когда-то Жуковский написал элегию " Сельское кладбище", где очень хорошо выражено настроение:
В туманном сумраке окрестность исчезает… Повсюду тишина; повсюду мертвый сон; Лишь изредка, жужжа, вечерний жук мелькает, Лишь слышится вдали рогов унылый звон. Лишь дикая сова, таясь…
То кладбище было уже заброшено. Многоэтажки городских окраин подступали к нему все ближе и ближе. Я долго ходил меж старинных надгробий и думал о людях, лежащих здесь, об их быте, теперь безвозвратно ушедшем; думал, точнее, представлял их жизнь, заботы… И вдруг на одном надгробье я увидел фотографию. Чуть ниже ее — подпись. Такие-то муж и жена… скончались… году. А на фотографии — они, в день своей свадьбы. Он — сидит на стуле, руки лежат на коленях. Завитые усики, ровнехонький пробор. Ему под тридцать, лицо очень серьезно, даже важно. Она — стоит, положив ему руку на плечо. Опереться на плечо, — думаю я, — как это верно, какое удачное и точное выражение. Рука у нее маленькая, беззащитная, а он такой уверенный в себе. Белое платье. Фата. Красивое лицо. Счастливое, но тоже очень серьезное. Наверное, так было принято — не улыбаться. Сдержанность даже во взгляде. Фотограф, — представляю опять, — что-то щебетал без умолку, отпускал комплименты барышне, может быть, про птичку, которая вылетит, говорил… Щелкнул — и осталась фотография. Мгновение остановилось. Навсегда. Я стоял пораженный. Никогда не видел свадебную фотографию на надгробье. Вновь всматриваюсь в нее. И они, тогда молодые, моложе, чем я сейчас, смотрят на меня. Смотрят — и молчат. И только ветер чуть колышет траву, под которой они лежат. Между нами — вечность, между нами тишина, которую живым не услышать покуда они ходят по земле. И словно весточка оттуда — эта фотография. Когда они фотографировались, им, наверное, казалось, что впереди бесконечная жизнь. Разве думают на свадьбе о смерти? Только что они стояли в церкви у аналоя, хор им пел "Многая лета". Дома готово застолье, собираются гости. Целую неделю их свадьба будет главным событием улицы. Потом начнутся будни. По утрам он будет уходить на работу, она хлопотать по дому. Вечером на стол поставят самовар, они соберутся вокруг него — сначала вдвоем, а затем, когда подрастет первенец, втроем… А окончится все этим могильным надгробьем… Защемило где-то внутри. Стало тоскливо. Я искренне горевал о незнакомых мне людях, которых видел такими красивыми, счастливыми, я тосковал по себе, потому что придет день, и я тоже умру, а кругом будет жизнь, плохая ли, хорошая, но жизнь. И никто не вспомнит обо мне, ходившем по этим же улицам, смотревшего на это же солнце… Но горше этой мысли была другая: для чего всё, если такая красота, как у девушки с фотографии, превращается в прах, в ничто! И чем дольше я стоял, тем более был уверен: двое с фотографии смотрели на меня и что-то хотели сказать. Но что? И вообще, мистика какая-то, — я резко повернулся и пошёл от могилы прочь. Но на самом выходе, когда перед глазами встали огромные дома. Остановился, затем бросил рюкзак — и вернулся. Мне никогда не быть здесь больше, так хоть постараюсь запечатлеть этот женский взгляд из прошлого… … С тех пор я часто бывал в Туле, но на кладбище то не ходил, боялся. Вдруг тупой и безжалостный каток превратил его сначала в строительную площадку, чтобы потом на этом месте могла вырасти очередная многоэтажка. Но лицо, глаза той женщины всегда со мной, они живут во мне. Тогда, на кладбище старая фотография помогла мне ощутить всю зыбкость этого мира. Но только спустя годы я смог понять, о чем эти двое с фотографии хотели мне сказать. Но это уже моя тайна. А мудрые афоризмы я с тех пор не записываю. И лишь изредка, когда сумятица дел опутывает меня с ног до головы, я сажусь в кресло, закрываю глаза и предо мною встаёт прекрасное женское лицо с той фотографии. Несколько мгновений достаточно, чтобы вся паутина, опутывавшая меня, исчезла напрочь. Я дремлю и уже не понимаю, — то ли ветер гудит за окном, то ли он колышет старый вяз над далёкой могилой.
* * *
Матушка вернулась к вечеру. Увидев сидящего возле ворот писателя, ласкавшего главную местную кошку Муську, она улыбнулась. Но глаза у нее были грустные. Это заметил и писатель.

— Добрый вечер, матушка. Как доехали?

— С Божьей милостью, Арсений Васильевич.

— Устали?

— Есть немного. Ох, избалуете вы нашу Муську. Вы трапезничали? — все это матушка проговорила почти без паузы.

— Вас ждем.

Монахиня опять улыбнулась:

— Вы не правы, но мне… приятно.

— Как съездили?

— Как съездила? Не знаю.

— То есть? — удивился Арсений Васильевич.

— Что хотела — не получилось, но ведь все, что Бог не делает…

— Так значит, владыка..

— Да, не благословил. Велел все оставить, как есть.

— А как объяснил?

— Кто я такая, чтобы мне что-то объяснять?

— Человек.

— Наивный, вы, Арсений Васильевич. У нас же, как в армии — без послушания нельзя.

— Нет, это я как раз понимаю. Почему он не объяснил свое решение?

— Повторяю, не обязан он мне ничего объяснять. Значит, так надо.

Писатель хотел спросить: «Кому?», но сдержался. В самом деле, что он хотел еще услышать от матушки? С другой стороны… Ему было жаль матушку, чья мечта если и не рухнула, но в своем воплощении отодвинулась во времени на неопределенный срок, но в то же время в душе возникло чувство некоего удовлетворения решением епископа.

После трапезы Арсений Васильевич ушел к реке, на обрыв, как он сам стал называть это место. Там и нашла его матушка.

— Так и знала, что вы здесь, — сказала она и встала рядом. Вот так они простояли, молча, глядя вдаль, туда, где скрывалось солнце, чтобы до следующего утра отдать мир во власть темноте и мраку.

— Вы очень расстроились, матушка Евфалия? — нарушил наконец долгое молчание писатель.

— Да что вы! Если владыка сказал… — и вдруг осеклась, улыбнувшись виновато: «Простите! Зачем лукавлю? Конечно, расстроилась.

— Понимаю вас. Но я и сам…

Он хотел рассказать ей о своих сомнениях, но вдруг понял, что сейчас не самое лучшее время для этого. Матушка посмотрела на него:

— Почему не договариваете?

— Что? Я и сам такое переживал не раз.

Матушка улыбнулась:

— Теперь вы лукавите.

— Самую малость. Это хорошо.

— Что лукавите?

— Что вы улыбаться стали чаще… Вот увидите, все будет так как должно быть. Ведь у вас — мудрый владыка?

— Очень. И добрый. Я же вам не все сказала, когда приехала из епархии.

— Может, и не надо, а матушка?

Она же словно не услышала его:

— Сказал тихо, чтобы слышала только я: «Опять лошадей гонишь?» И я все поняла. А вы?