Хуже, что началась паника среди больных. Многие выписались. Печально, что в клинике существовал суровый закон: тот, кто отказывался от операции и выписывался, вторично сюда не принимался.
И вот когда я собирался дочитывать уже изрядно надоевшего Дрюона, — этот автор был в те годы очень популярен и книги его можно было приобрести за сданную макулатуру, — неожиданно в палату вошёл хирург Вадим Прелатов. Он присел на мою кровать и сказал: "У меня к вам серьёзный разговор. Давайте пройдём ко мне в кабинет".
Вообще-то для сердечников, ожидающих операцию, хирурги — боги. Каждый имеет своих поклонников, как какой-нибудь артист. Не знаю, как хирурги выбирали себе больных, но это быстро становилось известным. Когда я узнал, что в перспективе меня будет оперировать Прелатов, и спросил Николая, как к этому относиться, он ответил лаконично: "Самый лучший вариант".
Тогда Прелатову было под сорок. Впрочем, могу ошибаться. Тогда все люди старше меня казались солидными, как говорится, "в летах". А он и впрямь производил впечатление. Молчаливый, вид всегда суровый. Когда он стремительно шёл по коридору, больные показывали новеньким на него: "Это сам Прелатов". Конечно, среди хирургов клиники были люди и с большей известностью, лауреаты, но Прелатов, в отличие от пожилых "звёзд", достиг того возраста и такого уровня мастерства, когда больные, а это народ самый сведущий, говорили: "Пусть у академика В. больше наград, но к Прелатову попасть как-то надёжнее".
И вот я сижу в его кабинете. Молчание затягивается. Прелатов внимательно смотрит на меня, будто решая — говорить или нет.
— Видите ли, — наконец начал он. — У нас сейчас сложилась не очень нормальная ситуация. Надо бы людей поддержать. Две неудачные операции подряд для нас — ЧП. Одним словом, я хочу вас прооперировать.
— Когда? — только и смог спросить я.
— Завтра. У нас как раз операционный день. Не волнуйтесь. Даю вам слово, что всё будет хорошо. Сердце у вас компенсировано, я видел, как вы утром по лестницам бегали…
— Лёгкие увеличивал.
— Правильно. Есть, правда, одна сложность, чисто техническая. Мы на операцию забираем с десятого этажа, туда и возвращаем после реанимации, а мест сейчас там, мне сказали, нет. Но мы что-нибудь придумаем.
Странно, но на меня нашло какое-то удивительное спокойствие. Я обычно, перед тем как идти к зубному, дрожу как осиновый лист. А тут вдруг мелькнула мысль: "Наконец-то! Побыстрей отделаться — и дело с концом". Когда вечером Ирэн принесла мне целую кучу успокоительных таблеток, я отказался: «Зачем мне они»? Вообще-то я всегда был не прочь поиграть на публику, но в тот момент я действительно не рисовался. Хотелось только одного: чтобы быстрее прошло время. И я придумал себе занятие: взял справочник по какому-то художественному музею и до глубокой ночи переписывал имена художников и названия картин…
День семнадцатый. Утро. Я почти механически почистил зубы, умылся. Подошёл к окну. Январь, а снега ещё нет. Вернее, он растаял после новогодней ночи. Москва была в дымке. Плющихи не видно. Зашла Ирэн: "Ты не готов ещё? Надо ехать". Прямо в палату ввезли каталку. Меня заставляют снять всю одежду. Натягиваю простыню до подбородка.
— Ирэн, да я сам дошёл бы до оперблока.
— Не положено. И вообще, молчи, и набирайся сил.
Меня везут по коридору. Из палат выходят люди. Впервые прямо отсюда увозят на операцию. Кто-то желает удачи, кто-то просто машет рукой. Ирэн пытается казаться строгой: "По палатам, нечего смотреть", но по глазам вижу, что переживает.
Наконец и операционная. Последнее чувство, которое помню — стыд. Снимают простыню, а вверху, на балконах, за стеклом десятки людей в белых халатах. Наверное, практиканты. Подносят маску. И — самая последняя мысль, перед тем, как глаза мои сомкнёт сон: "Проснусь ли?"
День девятнадцатый. Открываю глаза. Пелена. Какой-то гул вокруг. Несколько секунд удивительнейшее чувство, которое ни до, ни после я не переживал: не знаю, кто я. Будто моё "я" улетучилось куда-то. Затем постепенно пришло понимание того, кто я есть. Но возник второй вопрос: где я, что со мной? Пытаюсь спросить. Из горла доносится какой-то хрип. Опускаю глаза — откуда-то из груди торчит трубка, вторая во рту.
— Чего-чего? — уже явственнее слышу насмешливый голос, Те, кого я принял за ангелов, оказались бригадой врачей — реаниматоров. Старшая из них подошла ко мне:
— Очнулся, голубчик?
— … мени … колько? пытаюсь спросить?
— Ещё раз.
— Времени сколько?
— Много, голубчик. Третий день дрыхнешь.
— Третий?!
— Третий, третий. Мы тебя уже будить собирались. Храпел, как сурок.
Так значит я живой, и операция прошла благополучно? Радость дала силы голосу:
— Я… не храплю. Это трубки… ваши.
— Гляди, разговорился, — а потом, когда трубки во рту уже не было, подошла и погладила мою руку:
— Молодчина. Всё хорошо. А сейчас молчи и набирайся сил — они тебе ещё пригодятся.
День двадцать пятый. Я-то думал, что после операции всё останется позади. Наивный. Лишь несколько дней спустя до меня дошёл смысл слов врача — реаниматора: "Набирайся сил". Неделя в реанимации стала самой тяжёлой в моей жизни.
Огромная комната. День и ночь горит яркий свет. Постоянно работает какая-то машина, гудящая как трансформаторная будка. Грудь моя, с огромным багровым шрамом, сшита титановой проволокой. Никак не привыкну к клапану: раньше я не слышал своего сердца, теперь и денно и нощно стучит в груди, как маленький молоточек. Но гораздо хуже другое: после операции начались осложнения. Обычные, как говорят врачи: воспаление лёгких, увеличилась печень. Кашель постоянный, с утра и до утра. Ощущение такое, когда кашляю, что кто-то невидимый бьёт в грудь ножом. До крови кусаю губы, но кашель не подавить. Всё из-за той же располосованной грудины спать можно только на спине. Пить разрешено не более стакана воды в день. Почти вся она уходит на запивку уймы таблеток. Кто-то посоветовал сосать лимон. Правда, помогает это плохо. Мне кажется уже, что я, прожив двадцать пять лет, так ничего и не знал. Не знал, что такое боль, что такое жажда, когда ждёшь следующего дня, чтобы сделать глоток воды. Не знал, что человек может резко измениться, даже внешне, в течение всего нескольких дней. Меня пришла проведать Ирэн. Попросил у неё зеркало. На меня смотрел чужой человек: на исхудавшем лице одни глаза и огромная чёрная борода, особо чудно смотревшаяся на фоне светлых волос. Оказалось, что во время операции, которая продолжалась пять часов, в меня влили огромное количество донорской крови. Сильный наркоз дал скорый рост бороды, а чужая кровь — её цвет. Но тогда я не мог с юмором отнестись к этой ситуации. Больше того, буквально с каждым часом я ощущал, как меня оставляет желание жить. Если бы меня, как положено, на третий день после операции перевели в обычную палату, где рядом находились бы люди, куда пускали родных — может быть, я легче переносил бы все эти муки. А здесь… Боль и яркий свет, жажда и непрекращающийся гул машины… На двадцать пятый день моего пребывания в клинике я окончательно решил: лучший для меня выход — уйти из жизни.
Когда решение пришло, стало даже как-то легче. Мозг работал лихорадочно. На окнах решётки, видимо, не я один иду по этому пути. Выпить горсть таблеток разом? Здесь люди опытные и быстро работают, вмиг откачают. Да к тому же медсестру не хочется подводить. Отчаянье душило меня. Каждый новый приступ кашля только усиливал становившееся непреодолимым желание умереть.
Но Господь сжалился надо мной. Хотя в тот момент о Боге я вообще не думал. Мой ангел-хранитель явился в виде медсестры Тани. В тот день она дежурила на другом посту. На моё счастье, проходя по коридору, она заглянула в реанимационный блок, где я лежал. Девушка увидела мои глаза, и, наверное, всё поняла.