И не было ни дуновенья…
И знал я в это вещее мгновенье,
что ночь и лес и ты — одно,
я знал, что будет мне дано
в глубоком заколдованном покое
найти сокрытый ключ к тому,
что мучило меня, дразнило: почему
ты — ты, и ночь — отрадна, и лесное
молчанье — часть моей души.
Дыханье затаив, один я ждал в тиши,
и, медленно, все три мои святыни —
три образа единой красоты —
уже сливались: сумрак синий,
и лес, и ты.
Но вдруг —
все дрогнуло, и грохот был вокруг,
шумливый шаг шута в неискренней тревоге,
и треск, и смех, слепые чьи-то ноги,
и платья сверестящий звук,
и голос, оскорбляющий молчанье.
Ключа я не нашел, не стало волшебства,
и ясно зазвучал твой голос, восклицанья,
тупые, пошлые, веселые слова.
Пришла и близ меня заквакала ты внятно…
Сказала ты: здесь тихо и приятно.
Сказала ты: отсюда вид неплох.
А дни уже короче, ты сказала.
Сказала ты: закат — прелестен.
Видит Бог,
хотел бы я, хотел, чтоб ты в гробу лежала!
Небеса
В полдневный час, ленивым летом,
овеянная влажным светом,
в струях с изгиба на изгиб,
блуждает сонно-сытых рыб
глубокомысленная стая,
надежды рыбьи обсуждая,
и вот значенье их речей:
«У нас прудок, река, ручей;
но что же дальше? Есть догадка,
что жизнь — не все; как было б гадко
в обратном случае! В грязи,
в воде есть тайные стези,
добро лежит в их основанье.
Мы верим: в жидком состоянье
предназначенье видит Тот,
Кто глубже нас и наших вод.
Мы знаем смутно, чуем глухо —
грядущее не вовсе сухо!
«Из ила в ил!», — бормочет смерть;
но пусть грозит нам водоверть, —
к иной готовимся мы встрече…
За гранью времени, далече,
иные воды разлились.
Там будет слизистее слизь,
влажнее влага, тина гуще…
Там проплывает Всемогущий,
с хвостом, с чешуйчатой душой,
благой, чудовищно-большой,
извечно царствавший над илом…
И под Божественным правилом
из нас малейшие найдут
желанный, ласковый приют…
О глубь реки безмерно мирной!
Там, под водою, в мухе жирной
крючок зловещий не сокрыт…
Там тина золотом горит,
там — ил прекрасный, ил пречистый.
И в этой области струистой —
ах, сколько райских червяков,
бессмертных мошек, мотыльков —
какие плавают стрекозы!»
И там, куда все рыбьи грезы
устремлены сквозь влажный свет,
там, верят рыбы, суши нет…
Облака
Их сонмы облекли полночный синий свод,
теснятся, зыблются, волнуются безгласно,
на дальний юг текут; к таящейся, прекрасной
луне за кругом круг серебряный плывет.
Одни, оборотясь, прервав пустынный ход,
движеньем медленным, торжественно-неясно
благословляют мир, хоть знают, что напрасно
моленье, что земли моленье не спасет.
Нет смерти, говорят; все души остаются
среди наследников их счастья, слез и снов…
Я думаю, они по синеве несутся,
печально-пышные, как волны облаков;
и на луну глядят, на гладь морей гудящих,
на землю, на людей, туда-сюда бродящих.
Дома
Усталый, поздно возвратился
я в сумрак комнатки моей,
к уюту бархатного кресла,
к рубинам тлеющих углей.
Вошел тихонько я и… замер:
был женский облик предо мной:
щеки и шеи светлый очерк,
прически очерк теневой,
да, в кресле кто-то незнакомый,
вон там, сидел ко мне спиной.
И волосы ее и шею
я напряженно наблюдал;
на миг застыл, потом рванулся —
и никого не увидал.
Игра пустая, световая,
лишь окудесила меня —
теней узоры да подушка
на этом кресле у огня.
О вы, счастливые, земные,
скажите, мог ли я уснуть?