Выбрать главу

Фантастические эпизоды поэмы символизируют, следовательно, ступени в развитии души человеческой, ее неизбежные падения и конечную победу над живущими в ней темными силами.

Физическая боль оказывается объективированным выражением боли нравственной, неизбежного спутника всякого духовного роста. Быть может, смена этих переживаний (холод — жара, вихрь — штиль, надежда — безнадежность и снова надежда) связана также и с христианскими легендами о мытарстве души, о прохождении ее через чистилище в рай. Вероятно, Кольридж вспоминал также и описания ада в «Комедии» Данте, перед которым всегда преклонялся. Неполнота счастливого конца, устойчивость страдания, исторгающего у моряка повторные покаяния в своем поступке, говорят не только о сумрачной философии автора, но и о его вере в то, что душевные терзания показывают живучесть доброго на чала, которое не мирится с сознанием вины и подвергает виновного моральной пытке, ведущей к духовному просветлению. Свадебный гость, слушавший моряка, не попал на пир, но стал печальнее и мудрее. То же должно случиться и с читателями поэмы Кольриджа.

Символизм, философичность, психологические откровения «Моряка» в разной степени воплощают литературные принципы Кольриджа в пору его высшего расцвета. Эти! принципы прослеживаются и в характере его образности, поражающей новизной, конкретностью, ощутимостью В соответствии с теоретическими декларациями поэта, все они окрашены единым настроением отчаяния и страха, свойственным больной совести. Если Кольриджу не вполне, по его собственному мнению, удалось убедительно аргументировать возможность столь сложных переживаний для простого малоразвитого человека, то ему во всяком случае удалось, с одной стороны, создать единство эмоционально образной системы, а с другой — привести ее в соответствие с особенностями восприятия героя. В его рассказе солнце не больше луны, оно висит пряйо над мачтой или выходит из самого моря и напоминает голову бога; лицо солнца широкое и горящее. А море гниет, кипит, как ведьмин котел, горит багровым и зловещим огнем, становится обиталищем склизких существ, ползающих на маленьких ножках.

Душевным состояниям — одиночеству, расскаянию, ужасу, страданию — соответствуют физические ощущения: жажда такая, что стеклянеют глаза, рот забит сажей, черные губы запекаются; тяжесть такая, что, казалось, море и небо обрушились на моряка; страх такой, какой чувствует человек, когда, спасаясь от погони, напрягает последние силы, бежит — и все-таки наступает на тень преследователя, страх этот, словно из чашки, пьет кровь из сердца моряка.

Тоска рассказчика ощутима в том, что всюду он видит только гниль: гниет море, гниет корабль — не гниют только мертвые, лежащие на гниющей палубе. Отчаяние виновника их гибели проявляется и в жутком звукоподражательном воспроизведении шума падающих тел: «…with heavy thump, a lifeless lump they dropped down one by one». Души мертвых проносятся мимо пего, подобно свисту лука — того самого, из которого он убил альбатроса. Эта деталь передает его ужас перед собственным поступком.

В традиционном религиозном мироощущении моряка высшая ступень одиночества ощущается как отсутствие бога, как пребывание души в просторах моря.

Преображаются и приходят в таинственное движение все привычные явления — солнце (примеры см. выше), луна и звезды: в нижнем краешке изогнутого рога луны виднеется звездочка; она преследует луну (the star-dogged Moon), другие звезды бросаются вперед (the stars rush out), луна поднимается, но не пребывает нигде (and nowhere did abide), зато лучи ее словно распространяют апрельский иней и издеваются над душным океаном: «… her beams bemocked the sultry main,/ Like April hoarfrost spread».

Одиссея оканчивается чудесным спасением моряка: те же церковь, скала, маяк, от которых начиналось его странствие, теперь становятся свидетелями его возвращения. Ими открывается и ими закрывается действие. Но внутреннее действие не завершается, оно переходит в бесконечное — в соответствии с замыслом романтической поэмы, в которой видимое и явное обращено к вечному и трансцендентальному. Фантастические превращения в самой своей чувственной конкретности должны романтическими символами связать мир идеи с реальным эмпирическим миром, передать скорбный путь слабого и грешного человека, в страдании и раскаянии обретающего силу и бессмертие, — и в то же время вызвать у читателя тот временный отрыв от скептического неверия и сомнения, без которых, по убеждению Кольриджа — теоретика, невозможно восприятие поэзии.