— Я бы на вашем месте съездил на несколько дней домой. Не занимайтесь это время вообще. Ходите в кино, побольше спите, ешьте, а родные пусть вокруг вас хлопочут. Вот вам рецепт, закажите лекарство, а когда вернетесь, приходите ко мне.
— Спасибо, док, приду.
«Ты мужик славный, я вижу».
Когда ирландец вернулся, Чарли крутил на стойке монету и был так этим поглощен, что не заметил его. Правой рукой он запускал монету в одну сторону, левой в другую. Правая рука была его ехидное alter ego, левая — рассудочный, назидательный голос. От левой руки монетка вертелась блестящим волчком гораздо дольше.
— Ты левша?
— Немножко.
Ирландец внимательно поглядел на сосредоточенно-нахмуренное, со сжатыми губами лицо Чарли, убрал нетронутую кружку пива и налил ему двойное виски.
— Выпей, а в поезде засни.
— Спасибо тебе, Майк. Спасибо.
— Мне понравилась девушка, с которой ты тогда приезжал.
— Я с ней поссорился. Вернее, она меня выставила. И правильно сделала, что выставила.
От доктора Чарли в тот день пошел прямо к Дженни. Он в комических красках изобразил ей свой визит к доктору, но она даже не улыбнулась. Тогда он прочел ей лекцию на свою любимую тему — о непрошибаемой толстокожести представителей среднего класса, которая является их органическим свойством. Развивал он эту тему только перед Дженни. Наконец она сказала:
— Нет, тебе действительно нужно пойти к психиатру. Это же просто несправедливо.
— По отношению к кому? Ко мне?
— Нет, зачем же, ко мне. Почему я все время должна выслушивать твою истерику? Расскажи все это ему.
— Что такое?
— Оставь, ты все прекрасно понимаешь сам. Почему ты постоянно читаешь мне проповеди? Это эгоизм, Чарльз. — Она всегда называла его «Чарльз».
Смысл ее слов сводился к тому, что он должен целовать ее, а не читать ей проповеди. Но Чарли целовать ее не хотелось. Он принуждал себя, когда она становилась особенно колкой и язвительной, напоминая ему, что давно пора перейти к сексу. У него была еще одна девушка, тоже дочь состоятельных родителей, тонкая, злая и независимая, к которой он подчас испытывал ненависть. Салли звала его насмешливо Чарли-малыш. Хлопнув дверью у Дженни, он ворвался в квартиру Салли и уложил ее в постель. Их любовь всегда была медленным актом ее холодного подчинения ему. В ту ночь, когда она наконец лежала покорная рядом с ним, он сказал:
— Прекрасная дочь имущего класса сдается неотразимому мужеству рабочего с мозолистыми руками. И какое она испытывает при этом блаженство!
— О, еще бы, Чарли-малыш!
— Тебе нужно от меня только одно.
— Что ж, — прошептала она, приходя в себя и освобождаясь, — тебе ведь тоже от меня ничего другого не нужно. Но мне это в высшей степени безразлично, — добавила она вызывающе, потому что ей было не безразлично и потому что винила она во всем Чарли.
— Милая Салли, меня пленяет твоя чарующая искренность.
— В самом деле? А я думала, тебя пленяет возможность сломить мое сопротивление…
И Чарли сказал ирландцу:
— Я за последнее время со всеми перессорился.
— И с родными тоже?
— Ну что ты! — ужаснулся Чарли. Комната опять закружилась. — Нет, с ними нет, — сказал он с облегчением, но тут же заволновался: — Как я могу с ними поссориться! Ведь я не имею права сказать им, что я на самом деле думаю.
Он поглядел на Майка — произнес он эти слова или они только мелькнули в его голове? Нет, произнес, потому что Майк ответил:
— Значит, ты меня понимаешь. Я живу в этой сволочной стране тридцать лет, а эти чванливые морды даже не догадываются, о чем я думаю.
— Ну, это ты загнул, Майк. Ты всегда выкладываешь свое мнение обо всем на свете, начиная с Кромвеля и кончая английской полицией в Ирландии и Кейсментом. Тебя не остановишь. Но оттого, что ты все это говоришь, ты не страдаешь.
— А ты страдаешь?
— Да… Ведь это чудовищно, Майк, понимаешь, чудовищно! Возьми моего отца. Он и партийный руководитель и профсоюзный — опора рабочего класса, все на нем держится. А между тем я сейчас изо всех сил старался не проговориться, в каком движении я принимал участие прошлый семестр, — понимаешь, он не видит ничего противоестественного в том, что Англия сейчас, во второй половине двадцатого века, так притесняет индийцев.
— Вы, англичане, великая нация, — сказал ирландец, — но твоей личной вины тут нет, так что пей, а я тебе налью еще.
Чарли проглотил виски и подвинул к себе второй стакан.
— Неужели ты не понимаешь? — все больше разгорячаясь, говорил он. — Неужели не понимаешь всей чудовищности того, что творится вокруг? Вот моя мать. У нее болеет сестра, она вряд ли выживет. Там двое ребятишек, и обоих возьмет моя мать. Дети совсем маленькие, одному три, другому четыре года, значит, поднимать их придется ей. Но ее это нисколько не пугает, чуть у кого беда, она первая бежит на помощь. И эта самая женщина говорит, что малолетних преступников надо сечь до потери сознания. Прочла в какой-то газете и теперь повторяет. Мне тоже сказала, но я сдержался и промолчал. И ведь все они такие, Майк, все.
— Э, Чарли, ты их не изменишь, поэтому лучше пей.
У человека, стоявшего возле стойки, чуть поодаль, торчала из кармана газета, и Майк повернулся к нему:
— Не дадите газетку взглянуть, кто выиграл?
— Пожалуйста.
Майк стал просматривать последнюю страницу.
— Я сегодня поставил пять фунтов. И все проиграл. Такие хорошие лошадки, а меня подвели.
— Погоди. — Чарли стал в волнении тянуть газету на первую страницу. — «Убийца, найденный в платяном шкафу, получил разрешение на пересмотр дела». Видишь, они пишут, министр внутренних дел разрешает пересмотр дела, дает человеку возможность доказать свою невиновность.
Ирландец неторопливо пробежал заметку.
— Верно.
— Но ведь это значит, чувство приличия не совсем погибло, раз они считают, что дело можно пересмотреть, значит, им не на все наплевать!
— А по-моему, ничего это не значит. Есть Англия и Англия, вот тебе и весь секрет. Они поиграют немножко в справедливость и правосудие, но в положенный срок вздернут этого несчастного сукина сына как миленького. — Он перевернул газету и снова стал изучать сообщения о скачках.
Чарли подождал, пока в глазах прояснится, крепко оперся рукой о стойку и выпил вторую порцию двойного виски. Он вытащил фунтовую бумажку, вспомнил, что она должна была кормить его три дня и что теперь, когда он поссорился с Дженни, ему в Лондоне не к кому пойти.
— Не надо, — сказал Майк, — убери, ты сегодня мой гость. Рад, что ты заглянул, Чарли. И пожалуйста, не взваливай на свои плечи все пороки мира, сам подумай, толку-то от этого не больно много.
— Ну, до рождества, Майк. Спасибо тебе.
Он медленно вышел под дождь. Ехать в одиночестве ему сегодня не придется, он это знал, и потому выбрал купе, где сидел всего один человек. Только устроившись возле окна, он поглядел на своего попутчика — это оказалась девушка, очень хорошенькая и, как он определил, стоящая где-то на верху общественной лестницы. Еще одна Салли, насторожился он при виде холодного, надменного личика. Гляди в оба, Чарли-малыш, приказал он себе, а то влипнешь в историю. Нужно четко определить свои исходные позиции: он, Чарли, находится сейчас в области блаженно опьяненного и слегка подташнивающего желудка; над ним, как замолкший на несколько минут громкоговоритель, дремлет терзающий его резонер; за правым плечом притаился хихикающий невидимка. Сойтись этим троим ни в коем случае нельзя. Он проверил резонера: «Бедняжка — жертва классовой системы, разве она виновата, что ее научили смотреть на всех, кто стоит ниже ее, как на козявок…» Но виски начинало брать свое, и резонера прервал невидимка: «Глаз у нее острый, но что такое я, она разгадать не может. Одежда меня не выдает, стрижка тоже, но что-то вызывает у нее сомнение. Ждет, чтобы я заговорил. Но погоди, сначала я тебя насажу на булавку».