То же было и с Эгбертом. Не мог он связать себя участием в общей работе, ибо не было в нем основного: побуждения к этому. Напротив -- в нем глубоко засело гораздо более сильное побуждение: держаться в стороне. На отдалении. Никому не причинять вреда. Но держаться в стороне. Не его это дело.
Возможно, ему не следовало жениться и заводить детей. Но кто повернет вспять течение вод?
То же верно было и в отношении Уинифред. Она была не так устроена, чтобы держаться в стороне. Ее фамильное древо принадлежало к тому жизнестойкому виду растительности, чье назначение -- тянуться вверх и уповать на лучшее. Ей было необходимо, чтобы жизнь ее имела четкое направление. Никогда в родном доме ей не приходилось сталкиваться с нерешимостью, какая обнаружилась в Эгберте и вселяла в нее такую тревогу. Что делать, что ей было делать лицом к лицу с этой пугающей нерешимостью?
У них в семье все было совсем иначе. Возможно, ее отца тоже посещали сомнения, но он держал их при себе. Пожалуй, он в глубине души не очень-то верил в этот наш мир, в это общество, которое мы строили с таким усердием, а доусердствовались, в конечном счете, до собственной погибели. Но Годфри Маршалл был сделан из другого теста, из муки грубого помола, замешанный круто и не без толики здоровой хитрецы. Для него вопрос был в том, чтобы выстоять, во всем прочем он полагался на волю Божью. Не слишком склонный обольщаться, он все же верил в Провидение. Не мудрствуя и не рассуждая, он хранил в себе своеобразную веру -- веру терпкую, точно сок неистребимо живучего дерева. Просто веру, слепую и терпкую,-- так сок в дереве слеп и терпок и все же с верой пробивается вверх, питая собою рост. Возможно, он был не очень разборчив в средствах, но ведь, дерево не очень-то разбирается в средствах, когда в стремлении выжить продирается к месту под солнцем сквозь чащобу других деревьев.
В конечном счете, только этой неунывающей неистребимой, как у древесного сока, верой и жив человек. Много раз могут сменяться поколения, огражденные стенами общественного здания, которое человек возвел для себя,-и так же могут много лет плодоносить за садовой оградой груши и смородиновые кусты, даже если род человеческий исчезнет с лица земли. Но мало-помалу садовые деревья начнут исподволь разрушать ту самую ограду, которая поддерживала их. Всякое здание в конце концов обрушится, если его не будут постоянно укреплять и восстанавливать руки живущих.
Это как раз и не мог заставить себя делать Эгберт -- опять укреплять, опять восстанавливать. Сам он того не сознавал, а впрочем, если бы и сознавал -- что толку? Не мог, и все тут. Такие качества, как стоицизм и эпикурейство, достались ему вместе с благородством происхождения. Тесть же его, которому ума было отпущено ничуть не меньше, чем Эгберту, понимал, что, раз уж мы родились на свет, стало быть, ничего не поделаешь,-- надо жить. А потому с усердием трудился на своем кусочке общественной нивы, пекся, как мог, о благе семьи, а во всем прочем полагался на волю Провидения. В нем жил здоровый дух, это придавало ему силы. Хотя порой даже у него вдруг прорывалось ожесточение на этот мир и на то, как все в нем устроено. Пусть так -- но в нем заложено было стремление к успеху, и оно помогало ему добиваться своего. Он не любил размышлять над вопросом, к чему сводится этот успех. К тому, что есть вот эта земля в Гемпшире, что его дети ни в чем не знают нужды, что сам он кое-что в этом мире значит,-- и хватит! Довольно! Баста!
При всем том не надо думать, будто он был обыкновенный деляга. Вовсе нет. Ему не хуже Эгберта было известно, что значит обмануться в надеждах. Может быть, в глубине души он давал ту же самую оценку успеху. Но он обладал своеобразным терпким мужеством, своеобразной покоряющей волей. В своем маленьком кругу он источал силу, подспудную силу цельной натуры. Как ни баловал он своих детей, он все-таки оставался родителем старого английского образца. У него доставало мудрости не устанавливать непреложные правила, не подчинять себе других везде и во всем. И все же, к чести его будь сказано, он сохранял некую первозданную власть над душами своих детей, сохраняя старомодный, почти волшебный родительский престиж. Горел, дымился в нем древний факел родительской богоподобной власти.
В сиянии этого священного факела и воспитывались его дети. В конце концов, он предоставлял своим девочкам всяческую свободу. Однако по-настоящему так и не выпускал их за пределы своего влияния. А они, выходя на резкий холодный свет нашего сиротливого мира, учились смотреть на вещи глазами этого мира. Учились осуждать отца и даже, в холодном мирском ослеплении, поглядывать на него свысока. Но все это было очень хорошо на словах. Стоило строгим судьям позабыть на миг свои ужимки, как они вновь попадали под его влияние. Рдяный старый факел горел негасимо.
Предоставим психоаналитикам толковать об отцовском комплексе. Придумали словечко, а дальше что? Речь идет о человеке, который не позволил угаснуть древнему рдяному огню отцовства -- отцовства, которое дает право даже принести дитя свое, как Исаака, в жертву богу. Отцовства, которое властно распоряжаться жизнью и смертью детей, ибо воплощает в себе могучую силу естества. И покуда дети -- если это дочери -- не подчинятся другому влиянию или же, если это сыновья, сами не станут, возмужав, носителями той же силы, преемниками того же мужского таинства, до тех пор, уж не взыщите, такой человек, как Годфри Маршалл, держит своих детей при себе.
Одно время казалось, что Уинифред ему не удержать. Уинифред просто боготворила мужа, смотрела на него снизу вверх как на некое чудо. Вероятно, она ждала, что найдет в нем другую твердыню, другой оплот мужской уверенной силы, более надежный и совершенный, чем ее отец. Ибо та, что хоть раз ощутила на себе жаркое дыхание мужской власти, не вдруг кинется на негреющий резкий свет женской независимости. Она будет тосковать, всю жизнь тосковать по подлинной мужской силе, дарящей тепло и защиту.
Да и как было Уинифред не тосковать, когда для Эгберта власть заключалась в отречении от власти.