Выбрать главу

    — Ы-ы…

    — Вот, значит, как… — задумчиво повторил Тылко, прикидывая, наверное, что́ теперь следует делать.

    Он подошёл к кровати, смахнул с одеяла пару задремавших воробьёв, поправил под головой бабушки подушку, расправил подол платья.

    — Остывает, — сказал он, пощупав лежавшую на одеяле руку. — Всю зиму тебя, значит, грела, пока меня не дождала. Понятно дело.

    Он положил большие пальцы на бабушкины веки, понажимал, ощупал, осмотрел, покачал головой. Потом огляделся, осуждающе взглянул на ворон, рассевшихся по притолокам

    — Надо было завязать ей глаза, — сказал он, не глядя на Анику. — Ну да ничего, унукча, человеку, чтобы бога увидеть, не обязательно иметь глаза, было бы сердце. Ничего.

    Тылко растопил печь, сварил на скорую руку гороховый суп из концентрата, добавив в кастрюлю банку тушёнки, так что суп вышел густой, жирный, нажористый. Изжарил на сале пару лепёшек, натёр их чесноком.

    Аника помогла ему собрать на стол. Тылко откупорил бутылку водки, налил по половине чашки, из которых Аника с бабушкой пили травник. Задумался.

    — Когда родичи твои сгорели в пожаре (тебе тогда лет семь было), — сказал он, — она одна захотела тебя взять, а больше никто не захотел. Как узнали, что ты умом тронулась и онемела после пожара, так никто и не захотел. А она взяла. Думала вылечит тебя. Она ведь шаманкой была. Думала, передаст тебе свою, значит, профессию. Кто ж знал-то… Вот, значит, как… Помянем.

    При слове «пожар» глаза Аники расширились, она напряглась, готовая вскочить и бежать, но что-то во взгляде Тылко остановило её — что-то глубокое, как океан, равнодушное, как время, и простое, как пожелание доброго утра.

    Они выпили. Потом Тылко долго смотрел на початую бутылку, видимо, не зная, что с ней делать. В конце концов сунул её обратно в рюкзак — на дорогу.

    На Анику водка подействовала сразу, уже через пять минут глаза её стали слипаться и вскоре она посапывала тихонько, привалясь к стене.

    Тылко посмотрел на неё, снова достал бутылку, налил себе ещё чашку водки, выпил. Повздыхал, а потом запел потихоньку что-то длинное, с переливами и перепадами, протяжное и сиплое. Спев, поднялся и пошёл на двор.

    Несколько часов он вырубал во льду прорубь, а Аника всё спала, пока прорубь не была закончена и Тылко, вернувшись, не разбудил её.

    Вдвоём они раздели бабушку, тщательно обмыли её тёплой водой, для которой Тылко заранее поставил на печь два огромных таза со снегом. Хорошего мыла не нашлось — только старый, потрескавшийся жёлто-коричневый обмылок, весь в песке и ворсинках от половиков, которые бабушка им стирала («Мыла-то я и не вспомнил привезть», — пожалел Тылко).

    Пока мыли, Аника неотрывно смотрела в бабушкино лицо и по его выражению видела, что ей всё нравится. Быть может, обмылок царапал её морщинистую кожу, такого же жёлто-коричневого цвета, будто прокопчённую за многие годы у костров, у печи и на коптильне, но ей это было скорее даже приятно, и казалось, что уголки её губ чуть-чуть растянулись в едва заметной улыбке.

    Потом они насухо обтёрли бабушку чистой простынёй, причесали её и облачили в новые одежды, которые, как объяснил Тылко, были специально заготовлены ею на такой случай и давно уже — лет двадцать, потому что бабушка собиралась помирать ещё тогда, а теперь ей было бог весть сколько лет, но ближе к ста — хранились на дне сундука, завёрнутые в чистую холстину и в два слоя бумаги, чтобы не дай бог не коснулись их ни моль, ни ржа.

    Только сейчас Аника заметила, что бабушка действительно остывает — теперь тепло её тела можно было ощутить только если сначала подержать руку в холодной воде, а потом просунуть ладонь бабушке под мышку, чтобы, прислушавшись, поймать едва-едва ощутимый грев, ещё исходящий от её кожи.

    Вдвоём они вынесли бабушку во двор, уложили в старые дряхлые нарты, сами стали в упряжь и, сопровождаемые стаей птиц, медленно сошли к реке по единственному более-менее отлогому спуску, по которому в тёплое время Аника с бабушкой ходили за водой или со стиркой.

    Когда спустились к проруби, подняли бабушку с нарт и опустили на лёд рядом с лункой. Долго стояли и смотрели на неё, лежащую, строгую, с запавшими в глазницы веками и сурово поджатыми губами. Бабушка была одета в шапку, тёплую парку, новые узорчатые вычки, меховые куты, которые она надевала только по большим праздникам, и пимы, так что строгость её несколько смягчалась нарядностью — это помогало развеять впечатление, будто бабушка сердится. Но нет, конечно же, она не сердилась, — просто её вид соответствовал торжественности происходящего.