Выбрать главу

Относительно ценности животного начала в человеке мы с Францем так и не смогли прийти к единому мнению, что казалось весьма странным, поскольку мужчины мне всегда представляются более близкими к животным, нежели женщины, хотя бы из-за сильного своего тела и сохранившейся на нем шерсти, но главное — из-за развитых инстинктов. Франц пытался это опровергнуть. Присущие женщинам инстинкты, по его наблюдениям, обретают полное выражение в производстве на свет потомства. А кроме того, роль покрытых волосами и зверски сильных обладателей инстинктов в развитии цивилизации несравненно значительней, нежели роль женщин с их персиковой нежной кожей. Тут возразить было нечего, и, возможно, тут-то и кроется объяснение: Франц просто считал все это устройство менее сложным, чем я.

Зиглинда принадлежала к тем людям, кто умеет любое явление или жизненную ситуацию вернуть назад, к природе, относясь ко всему окружающему как к Богом данной реальности. Как ласточки строят гнезда из магнитофонной ленты, коли таковая им попадется где-нибудь под открытым небом среди травы и веток, как кошки в квартире начинают за отсутствием покрытых корою стволов использовать для оттачивания когтей мебель, так люди, подобные Зиглинде, умеют найти теплую пещерку для себя и малышей как в блочном доме, так и в глинобитной хижине или во дворце. Улица представляется им столь же естественной, сколь и лесная тропа, а кусок мяса в вакуумной упаковке из морозильника в супермаркете будет принесен домой как только что отстреленная дичь.

Наверное, люди, выросшие в деревне, осваивают в жизни иные и более жесткие законы, в то время как городские дети, только научившись видеть и в колясках путешествуя по улицам, познают всю шаткость и непостоянство жизни, все дела рук человеческих, далекие от творения Божьего. Когда я родилась, шла война, и если бы она продолжалась до моей смерти — допустим, ранней, — я считала бы ее естественным состоянием мира, как мы с Гансиком Пецке считали отравленных крыс совершенно нормальными игрушками. Позже я, как и большинство людей, стала бояться крыс. Впрочем, крыс, наверное, боялась и Зиглинда.

Вполне возможно, что я давно забыла бы про Зиглинду, если бы в ту субботу, за два-три дня до возвращения Франца с Адрианова вала, не встретилась с Атой и если бы я не радовалась несчастью Зиглинды, потому что не радовалась счастью жены Франца.

Кто знает, отчего мы одно забываем, другое помним. Не исключено, что я так хорошо помню Зиглинду из-за безумного договора, который без нее не заключила бы с Райнером, и Франц вследствие этого меня бы, наверное, не бросил.

Райнер за несколько недель до встречи у Аты покинул после пятнадцати лет брака семейный дом в Бад-Хомбурге и вернулся в Берлин. Как он сказал — без всяких особых причин, а может, и оттого, что до самого конца странной эпохи считал невозможным уйти от жены: Анке, уроженка Дюссельдорфа, в момент знакомства училась в западной части Берлина и освободила его из плена за стеной. Заплатив организации по помощи беженцам деньгами из бабушкиного наследства, Анке добилась того, что Райнера вывезли в багажнике «мерседеса» под видом транзитного багажа из Берлина в Гамбург, где она его ждала в квартире подружки с несметным количеством бутылок охлажденного шампанского и огромной миской креветочного салата. Познакомились они на каком-то дне рождения и сразу друг в друга влюбились. Но позже, как рассказывал Райнер, он стал догадываться, что на масштабы его влюбленности оказала существенное влияние сама перспектива бегства, пусть пока и очень смутная. И уж точно, что изначальная возможность вытащить его с Востока, как он сам это называл, придавала Анке красоты в его глазах, и голос ее делала многобещающим, и движения волнующими.

Потом, когда первая страсть уступила место нежности, по сути братской, Райнер запретил себе взращивать желание с нею расстаться — из чувства благодарности, но и не без мысли о грехе, в случае если подтвердится его подозрение, будто он влюбился в Анке преимущественно из-за ее спасательского потенциала. Так продолжалось до того дня, когда закончилась странная эпоха.

— С тех пор, — закончил Райнер, — я и сам свободен, и за будущее ничего ей не должен. Я теперь свободный человек.

— А что Анке? — спросила Ата.

— Ну да, Анке, — Райнер неуверенно взглянул на Зиглинду, а та молча уставилась в пустую глубокую тарелку, затем он взглянул на меня и почувствовал искомое одобрение.

— Желаю счастья, — сказала я.

Обе истории — это мои истории. Анке и Райнер — такой же гомункулус без права на существование, как Франц и его мелкая жена-блондинка. Анке хитростью похитила мужчину, вовсе не ей предназначенного. Как я не могла встретиться с Францем из-за того, что полоумные бандиты возвели между нами стену, так и другая какая-то женщина недалеко от меня вынуждена жить без Райнера, ведь его украла Анке, выкупила на денежки из бабушкиного наследства. И если Анке несчастлива теперь, так только из-за того, что десятилетиями жила в счастье, добытом обманом. Вот так я тогда про это думала.

Райнер повез меня домой. Он работал в каком — то агентстве, то ли рекламном, то ли музыкальном, то ли туристическом, и денег у него явно хватало, если уж он их выбросил на ненужно дорогую машину. Вид у него был такой, словно он целые дни занимается спортом или по меньшей мере бегает трусцой.

Я поинтересовалась, помнит ли он, как мы выкрали Парцифаля.

И он ответил, что после бегства в багажнике похищение Парцифаля — лучшее приключение его жизни, жаль только — не помогло.

Не думаю, что я рассказала Райнеру про смерть доктора Ганса-Курта Вайера.

— А сейчас ты способна украсть собаку? — спросил он.

— Теперь уже — да.

В пивнушке на площади Кольвиц, где, кроме нас, я не заметила ни одного человека старше тридцати, мы выпили еще по бокалу вина. Я вспомнила Франца: с ним я не чувствовала себя старой еще и потому, что мы всегда встречались только наедине, в моей квартире. Я все время думала про Франца. Сидя с Райнером в пивнушке, я вспоминала кожу Франца, особенное ее тепло и что-то еще неописуемое, повергавшее меня — стоит дотронуться — в состояние немого блаженства. Моя новорожденная дочь прекращала кричать, как только ее опускали в воду той же температуры, что человеческое тело, и с молчаливым неземным удовлетворением смотрели на мир ее пока полуслепые глаза. Должно быть, вспоминала о надежности пребывания в материнских околоплодных водах. А о чем могли напомнить мне объятия Франца? Не знаю, разве только о рае.

Был час ночи, а в Карлайле или Брэмптоне, где Франц лежал сейчас рядом с женой в постели, — два часа. Франц раздет, рукой обнимает спящую жену. Двумя-тремя часами раньше он, верно, обнимал ее обеими руками, целовал ее глаза, рот, крошечную грудь, а потом — возможно, тут мелькнула и мысль обо мне — коленками стал раздвигать ее ноги. Я спросила Райнера, не хочет ли он зайти ко мне. Вообще-то я чувствовала себя староватой для того, чтобы так запросто отправиться в постель с едва знакомым мужчиной, — по крайней мере, я, кажется, опасалась показаться ему староватой. Но все-таки мы с Райнером когда-то в молодости вместе выкрали собаку, а еще — и это оказалось решающим — в этот вечер нас объединила безоглядность искателей счастья. Я выговорила Райнеру право покинуть Анке, и он уж знал — почему. Но почувствовать я ничего не смогла, кроме того, что Райнер — не Франц, и радость от объятий состояла для меня именно и только в том, что я его обнимаю, и пока Франц лежит голый рядом с женой, я сама лежу голая под мужчиной и наконец делаю то, что Франц делает со мной каждый день. И я воображала, как расскажу об этом вечере Францу.

* * *

После звонка из Ньюкасла Франц не появлялся. Я почти не выходила из квартиры. То ли отпуск взяла, то ли бюллетень, сидела часами у телефона и ждала.

Чем дольше ждала, чем чаще себе представляла, как Франц, просчитывая каждый шаг, подобно спортсмену, когда тот, разбегаясь перед прыжком в высоту, старается не пропустить точку отталкивания, войдет в мою квартиру, — тем меньше я верила в возможность его возвращения, хотя ничего, совсем ничего другого не делала — только ждала.