Выбрать главу

Я бы тогда не узнала, готов ли Франц, как я, взорвать все, казавшееся прежде надежным, в угоду своему порыву. Никогда бы я не отважилась сказать: ради меня. Нет, ради того, что важно мне в нем, Франце, а ему во мне, — иного, ради чего мы похитили Парцифаля, а Сибилла бросила свой магазин театральных костюмов; иного, увиденного отцом Франца под угрозой смерти в образе Люсии Винклер. После любой смерти жены Франц стал бы вдовцом, а вдовцу нужна новая жена. Признание не достигло бы его ушей. Возможно, для Франца ее смерть оказалась бы решением всех вопросов. Не знаю, желал ли он этого. Трудно мне это вспомнить. Память отказывает, как глаза отказываются смотреть на гнойную рану или лужу блевотины. Усталость тихо закрывает мне веки, словно я умерла и кто-то хочет оказать мне последнюю услугу, — это движение я знаю только из кино. Вот так, с закрытыми глазами, я отыскиваю рядом Франца, серый плащ перекинут через руку, мы у брахиозавра. «Какое красивое животное», — произносит он, а я отвечаю: «Да, красивое животное». Но сегодня я хочу вспомнить все до конца, и это в последний раз. Отныне я прекращаю ждать Франца.

Осознав, что смерть жены Франца не поможет мне добиться признания, без которого все его уверения в любви утратили смысл, я прекратила поиски вариантов. Вместо этого я пустилась за ней в погоню. От Франца я знала, что она приходит домой от половины второго до двух. Если мне удавалось в это время на часок вырваться из музея, я добиралась до его улицы и ставила машину так, чтобы хорошо просматривался путь от метро. Франц жил на небольшой и по берлинским меркам очень тихой улице недалеко от Фазаненплац, причем по одной ее стороне шла ограда старого парка с его буками и платанами, так что обитатели великолепных квартир эпохи грюндерства, в том числе Франц и его жена, могли наслаждаться роскошным видом. Когда мы разговаривали по телефону и Франц открывал окно, я слышала иногда щебетание птичек, гнездившихся в ветвях.

Она всегда появлялась вовремя, шла коротким и четким шагом в заданном направлении, всегда торопливо, словно впереди неотложные дела, а поравнявшись с соседним домом, лезла в сумку, всегда на правом плече, и сразу, ни секунды не порывшись, вытаскивала ключ. Однажды ей попалась навстречу соседка: несколько минут поболтали. Она была не из тех, кто хватает собеседника за руки, чтобы придать дополнительную выразительность своей речи, или доверительно к нему склоняется. Нет, она уж скорее держала расстояние. Даже не жестикулировала. Одна рука на пуговице пальто, другая на сумке у пояса. Смеясь, она чуть наклоняла голову и морщила нос, как маленькая девочка. Кроме этого смеха, не было в ней ничего особо неприятного. Но того, что я искала, что указывало бы на связь с Францем, что делало ее в глазах Франца единственной, — он ведь жил не с крупной брюнеткой или с какой-нибудь рыжей, а именно с этой мелкой блондинкой, чьи крошечные ножки бросались в глаза даже на улице, — того, что я искала, мне обнаружить не удавалось.

Я не покидала свой пост даже тогда, когда она скрывалась в подъезде, а ждала, не откроет ли она окно, не выйдет ли вскоре из дому с корзиной для покупок. Бывало и так, что я на соответствующем расстоянии, как показывают в детективных фильмах, следовала за ней в супермаркет на Уландштрассе. Постояв минутку на улице, входила следом, примечая ее закупки для Франца и потом повторяя их для себя.

Не исключено, что я с ней однажды заговорила. Во всяком случае, я раз сто или больше замышляла именно такой поступок. Хотела попасться ей на пути случайно, когда она выходит из метро, представиться коллегой мужа, сообщив, что однажды видела их вместе, а вот теперь ее сразу узнала. У меня дела в этом районе, но выдалась свободная минутка, вот я и гуляю. А вдруг бы она, проникнувшись ко мне доверием благодаря моей осведомленности о жизни нашего музея и ее мужа, пригласила меня в квартиру Франца.

Не помню, сколько раз мы с ней разговаривали, сколько часов между половиной первого, когда Франц уходил, и половиной пятого, когда наконец слышен был ранний трамвай — а я засыпала только под звук утренних трамваев, — сколько безутешных ночных часов я сидела против нее, пытаясь разузнать то, о чем молчал Франц. Не помню и того нашего разговора, который действительно был, не помню, чем он выделялся из всех прочих.

Но уверена, что выдуманные мною ответы мало отличались от ее собственных, вот разве только она, как и Франц, говорила «глядеть» вместо «смотреть», и обращалась ко мне со словами: «поглядите-ка», а я ей отвечала: «посмотрите, пожалуйста», и еще она, опять-таки как Франц, говорила: «к себе», а не «домой». Но зная, что она родом из окрестностей Ульма, я и это могла вообразить. Как я и рассчитывала, она пригласила меня в свой дом. Дверь в кабинет Франца стояла открытой, и в залитом солнцем помещении я увидела кроны деревьев в том парке, где обитали птички, не раз слышанные мною в телефонной трубке.

— Ампирный комод с интарсиями и витрину мы получили в наследство, — сообщила она.

Звучало это как оправдание, причем скорее как оправдание богатства, а не вкуса. Пили кофе из английских фарфоровых чашек с охотничьим узором; об английском их происхождении я сделала вывод, взглянув с обратной стороны на донышко, пока жена Франца ходила за молоком на кухню. Села напротив меня, оперлась подбородком о левую руку, локоть левой руки — на ладони правой. Несомненно, она что-то такое обо мне думала. Ее манера себя вести напоминала мне поведение тех детей, которые стоят перед витриной в нашем музее так долго, что учитель, это заметив, не может не похвалить их за интерес и усердие. Какую картину я собою являла — мне это, конечно, неведомо, но ей, надо полагать, бросилась в глаза моя неловкость, и она приписала это искаженным в странную эпоху нормам общения или закономерному потрясению при виде их несметного богатства, — кто знает, но вела она себя так, словно у меня кровавая корка на лице и ей необходимо проявить мужество при виде таковой. Спросила, в каком отделе музея я работаю. А когда услышала, что я отвечаю за уникального динозавра, в глазах ее — так мне показалось — что-то промелькнуло. «Она давно знает», — поняла я. А та склонила голову чуть вбок, посмотрела на меня нескрываемо победоносным взглядом и сообщила, что в таком случае ей известно, кто я есть. Я мяла сигарету, чтобы руки не тряслись. «Вы — та самая женщина, — продолжала она, — которая назвала скелет динозавра красивым животным. Мой муж до такой степени был этим растроган, что передал мне ваши слова в тот же вечер. Изумительно. Видите ли, вот такой непосредственности нам поучиться бы у вас. Мы же всех зверей на свете знаем. А вы еще можете радоваться скелету, как живому существу. Изумительно».

Сегодня мне кажется просто невероятным, что она действительно могла высказать столь дурацкое предположение: при мысли об этом на моих слепых глазах до сих пор проступают слезы. Ах да, слезы в глазах, прекрасное чувство: я уже несколько недель не плакала ни от горя, ни от радости. Конечно, может быть и так, что я позже все это выдумала: утверждение, будто нашу сокровеннейшую тайну, клятвенную формулу нашей любви, Франц в тот же вечер выдал ей как банальную городскую сплетню, потребовало от меня в тот момент полной сосредоточенности на выдохе и вдохе. Тело отказывалось втягивать в себя воздух, как уже было с Кати, самкой дельфина и исполнительницей знаменитых трюков, когда она покончила с собой, перестав дышать, потому что продюсерская фирма продала ее по окончании съемок.