Выбрать главу

Тогда, в тот апрельский день, когда кто-то на Фридрихштрассе на четверть часа вырубил свет у меня в мозгу и напомнил о неизбежности смерти, я в попытке понять смысл происшедшего нашла такие слова: «В жизни можно пропустить все, кроме любви».

Тут же, наоборот, все началось со слов: тут плохо стоять. Я подумала о Франце, о смысле этих слов, о дверях, закрывшихся передо мной и за мной, — все это должно иметь значение. Какое отношение имела бы случайная смерть на Риверсайд-Драйв между забором и машиной преступника к моей любви и Францу? «Завоевать тебя иль умереть», но не так незаметно и случайно в уличной грязи Нью-Йорка, не так, чтобы Франц думал, будто я из-за него погибла, и оттого, что мелкому гангстеру, для своей профессии слишком плохому водителю, я встала поперек пути.

И с кларнетистом я не встретилась, и к крысам в Центральный парк не пошла. Я взяла билет на ближайший берлинский рейс. Мне хотелось к Францу.

* * *

Когда я вернулась, была осень. Мало времени у нас с Францем. Мы не можем часто встречаться. Этот период я вспоминаю редко. Вспоминаю только ту осеннюю ночь, когда он ушел и не вернулся. Дождь прекратился. Сегодня надо все это восстановить в памяти, потому что больше я не буду ждать Франца. Надо сделать над собой усилие. Сделав над собой усилие, я, наверное, найду путеводную нить и пройду с ней сквозь Небытие до самой той ночи, когда тротуары были сухими. Может, хорошо, что я до смерти устала. Может, и хорошо, что я очень устала: труднее будет противостоять самым тяжелым воспоминаниям.

Многое не вызывает сомнений. Самолет приземлился в Тегеле. И не может быть такого, чтобы проходя с багажом через здание аэропорта к стоянке такси, я не вспомнила то субботнее утро, когда Франц на пути к Адрианову валу мимолетно и нежно улыбнулся своей жене, случайно задев ее локтем. Видимо, я утомлена поездкой. Дома я не стану ни есть, ни говорить по телефону, а сразу лягу среди хищных растений, где почую запах Франца. После обеда схожу за покупками, прочитаю письма. По-моему, дочь написала, что собирается меня навестить. По-моему, я обрадовалась. И еще пришло письмо от Франца — точно, открытка, вложенная в конверт. Открытка из киоска в нашем музее: фотография брахиозавра. Франц писал, чтобы я ему позвонила по приезде в Берлин. Видно, я так и сделала, в тот же день или на следующий, но скорее всего — сразу.

Я точно помню, как Франц стоял за дверью, без цветов, прислонившись к косяку с таким видом, будто стоит там уже много часов или дней и готов ждать вечно.

Он остался до утра. Сейчас мне кажется, что мы в ту ночь не обменялись ни единым словом, ни словечка не сохранилось у меня в памяти, только шум и шелест, как в лесу, только грохот и гром из глубин, только наша слившаяся плоть и жадное дыхание. Утром гроза разразилась над городом и дождь стучал в окно за белыми шторами. Может, это было и в другое утро, а в то утро, пока Франц одевался и набивал трубку, чтобы табачным дымом истребить мой запах, я только мечтала, чтобы гроза разразилась над городом и дождь стучал в окно за белыми шторами. Может быть и такое.

Мне трудно разделить возможное и свершившееся. За долгие годы я перемешала и соединила все возможное со всем свершившимся, задуманное с высказанным, будущее с незабываемым, надежду со страхом — а история оставалась все такой же. Конец ее однозначен, он все и решает, поскольку не подлежит исправлению. Потому я его и забыла.

Мое тело — сплошная мука. Щиплет меня и кусает, дергает и рвет, мои ноги умирают, и болит спина, будто кто-то по живому вытягивает нервы из позвоночника. Если мне удастся вспомнить все до конца, я лягу среди хищных растений и буду долго-долго спать. Осталось совсем немного до последней ночи, когда дождь прекратился, это я помню точно, потому что проводила Франца на улицу. Той ночью Франц поехал домой на автобусе, потому что жена взяла машину или машина сломалась. Короче, мы с Францем медленно шли по моей улице под деревьями, уже почти голыми, к автобусной остановке. Работа Франца в нашем музее завершена. Меня пересадили в архив. К брахиозавру я отныне не имею отношения. Это должно было меня расстроить, но, по-моему, вовсе и не задело. Утренние мои моления у его ног я все равно уже прекратила, как перестают ходить на мессу, если больше не получается верить. Стояла внизу, у ног, а представить его под утренним солнышком в Тендагуру, где он умер и где, вероятно, обитал, — не получалось, и нарастить на его костях мясо, и заставить биться его сердце — все это не получалось тоже. Как мне в Нью-Йорке странные птичьи следы в саду Плиния Моуди уже не казались обетованием, так и брахиозавр превратился в то, чем он и был: скелетом, да еще у которого половина костей — подделка.

Франц, когда мы шли к автобусной остановке, был одет в белую рубашку. Ночь теплая, и пиджак он только накинул, так что белая рубашка светилась в темноте. Обнял меня за плечи, как в Эдинбурге обнимал свою жену. Почему я чувствовала себя такой счастливой, если Франц, почти как всегда, в половине первого уезжал домой? А я чувствовала себя счастливой, помню точно. Белая рубашка светится в темноте, и ночь теплая, и дождь прекратился, и я счастлива.

Когда Франц сказал эти слова: «Мой отец был прав»? Ни лица, ни света, только голос. Темно, я — ослепнув и оглохнув — лежу в объятьях Франца, и вот тут-то он скажет: «Мой отец был прав, человек принадлежит жизни, и если жизнью для него была Люсия, то он принадлежал ей».

Не шевельнулась, затаила дыхание, ведь еще одной фразы не хватало.

«Я всегда думал, что должен платить по счетам моего отца. Но если он счетов не оставил, если он прав, потому что его право — выбрать Люсию Винклер…»

И замолчал. Белая рубашка светилась на спинке стула. Одной фразы так и не хватало.

«А что потом?» — спросила я так тихо, что Франц мог и не расслышать.

«Человечество стареет, — рассуждал Франц. — Что раньше считали концом, теперь середина жизни. На самом деле нам всего-то тридцать, ну, не больше тридцати пяти».

«Ты — моя поздняя первая любовь», — ответила я.

«Мужчина должен построить дом, зачать сына и написать книгу. Все это я уже сделал. — Франц сел спиной к стене и раскурил трубку. Подобно фавну, играющему на флейте, он сидел среди хищных растений. — Я могу зачать еще одного сына, построить еще один дом и писать все новые и новые книги о муравьях».

В темноте поблескивали маленькие серо-голубые глаза Франца, и в клубах дыма он вдруг показался призраком с живыми глазами. Я все еще ждала последней фразы: она должна последовать за словами о том, что не надо платить по счетам отца, ведь тот не оставил счетов. А одновременно спрашивала себя, зачем Францу произносить эту фразу, зачем ему это делать, зачем ему ко мне приходить, к рыдающей, ноющей, стареющей женщине, которая гналась за ним по всем гостиничным кроватям вдоль Адрианова вала, выследила его жену и устроила ей бездарную сцену, все предала, что ей дорого было в жизни, — ребенка, мужа, брахиозавра. Зачем ему ради этой убогой душонки бросать свою мелкую жену-блондинку и квартиру у парка, где поют милые птички?