Парнишки исчезли, Анискин, посидев немного, чтобы перевести дыхание, поднялся, подошел к окну, уселся на подоконник. На улице появился матрос первой статьи Иван Григорьев, растерзанный, опохмелившийся, слегка покачивающийся. Он шел явно к милицейскому дому, но вдруг остановился и начал приводить себя в порядок – пальцами пытался вернуть складку на брюки-клеши, тельняшку туго заправил за ремень, фуражку, примерив ребром ладони, строго направил по носу. Вошел в кабинет, мрачно поздоровался.
А Н И С К И Н. Сердечно благодарю, что почтили присутствием!… Вот скажите вы мне, товарищ старший матрос, что вам споет, ежели вы бушлат утратили, мой старинный дружок капитан парохода «Пролетарий» Семен Семенович Пекарский?
М А Т Р О С. С парохода списать могут!
А Н И С К И Н. Во! Держи бушлат, за тобой… Сколько стоит бутылка «Экстры»? Отдашь, когда я тебя на «Пролетарий» поведу.
М А Т Р О С. Все равно ничего не знаю, никакой связи ни с кем не имею! Пропадай, моя телега, все четыре колеса!… Бушлат не возьму – все одно мне реки больше не видать, а я без нее…
А Н И С К И Н. Стоп! Встать! Смирна!… Вот так, молодца! Не можешь, значит, жить без Обишки? Не можешь, а бушлат не берешь! Я те пропаду, Григорьев! Ты – баранаковский?
М А Т Р О С. Но!
А Н И С К И Н. Макара Аверьяновича Григорьева, который одна нога, сын?
М А Т Р О С. Сын.
А Н И С К И Н. Я те пропаду, алкоголик несчастный! Я те так пропаду, что ты… Стой! Не шевельсь, ежели тебя по стойке «смирна» капитан милиции поставил! Одень бушлат. Теперь так: на-пра-ва! Из кабинета шагом – арш!
Под тремя старыми осокорями, на исторической в масштабах деревни скамейке сидели Анискин и Ольга Пешнева. Она была непонятно какая – трезвая или пьяная. Сидела неподвижно, глядела, упершись затылком в черную кору осокоря, на Заречье.
– У меня сколько на счету мужиков пить бросило? – сам себя спросил Анискин и начал загибать пальцы. – Завклубом, Васька Опанасенко, Еремей Костерин, пастух Сидор, что сейчас кнутом щелкает и на коров строжится… Мужики! Пропойцы – не моги трезвыми видеть, а вот… А вот с тобой, бабой, извиняюсь, женщиной справиться не могу, ровно с попом-расстригой Васькой Негановым… Это как так? – Задумался, тоже стал глядеть на розовеющее Заречье. – Правда, фельдшер Яков Кириллович мне говорил, что ежели баба к водке, как грудник к сиське, прильнет, то ее тяжелее отвадить, чем мужика… Такова, говорит, у бабы, виноват обратно, женщины, нервна система и… эта… конституция…
– Ты замолчишь, дядя Анискин, или не замолчишь? Ты понимаешь, что из меня душу вынаешь?
– Да нет, понимаю… Чего мне не понимать, ежели я душу из тебя согласно плану вынимаю…
– Я оттого и пью, дядя Анискин, – пронзительно говорила Ольга, – что безмужня, бездетна, бездружна. Ну, нет на этой земле человека, которому Ольга Пешнева в нужности бы находилась!
– Но ведь это черный круг получается, Ольга! – тихо отозвался участковый. – Безмужня – так кто на тебе женится, если ты всегда насквозь пьяная? Бездетна – так разве тебе можно хоть от кого ребенка заиметь? Бездружна – так… Ну, чего еще можно говорить… Может, лучше помолчим, подумаем?
– Помолчим, дядя Анискин, подумаем…
Ах! Вон он и полыхнул – зеленый луч, которого, мало надеясь на удачу, все-таки ждал Анискин. Тонким прожекторным пучком луч возник в Заречье, скользнул по небу, зазеленил все и – пропал, исчез, точно видение.
– Зеленый луч! – прошептала Ольга Пешнева. – Второй раз в жизни вижу…
– Я в пятый раз, – подражая ее тону и голосу, произнес Анискин. – А есть люди, которые по десяти разов видели, например фельдшер Яков Кириллович… Но дело не в том, Ольга, не в том!
– В чем же, дядя Анискин?
– А в том, что мне тебя при себе самой сейчас придется оставить… Глянь: пароход «Пролетарий» гребет, так у меня на нем дело! – Он поднялся, повернулся к женщине. – Ты еще посиди здесь, Ольга. Послушай, как вот эти оскоря, которые мой прадед еще знал, пошумливают, как закат опускается, как вода под яром побурливает. Посиди! Мне – дело делать…
Ольга подняла голову: налитые слезами глаза, горько опущенные уголки увядших губ.
– Ты чего меня, дядя Анискин, про отставшего матроса не спрашиваешь? – сказала она. – Он с Веркой Косой дела имеет… Это заради его она две бутылки поставила при своей-то жадности…
– А мне это в известности, Ольга. Мне бы другое узнать: кто Верку Косую на матроса направил?
Ольга подумала.
– По пьянке все было, плохо помню… Только вышла я в полночь на двор Васьки Неганова, слышу: Верка Косая с кем-то шепчется… Приглядываюсь: мужик длиннющий, здоровенный, с гитарой через плечо…
Анискин слушал совершенно спокойно, ну, абсолютно спокойно, то есть так, что ничего в лице не изменилось – было грустным от разговора с Ольгой, таким и оставалось.
– С гитарой? – тихо и спокойно переспросил он. – А заикается, и борода – во!
– Шепотом говорил, не заикается, и бороды не было – это точно, хотя мужик в тени стоял и узнать я его не могла, но будто знакомый…
Густо стояли на верхней палубе разодетые пассажиры, капитан Пекарский на капитанском мостике покрикивал в мегафон: «Левую отдавай! Машине – стоп!», парочка на глазах всего мира целовалась на скамейке верхней палубы. И отъезжающий из деревни народ, что толпился еще на деревянном дебаркадере, тоже был празднично приодет. Поэтому речник Григорьев, стоящий скромно и тихо в толпе, казался грязным неестественным пятном.
Анискин, здороваясь направо и налево, протолкался к матросу, встав за его спиной, призывно покашлял. Потом стал разглядывать верхнюю палубу и нашел того, кого искал, – возле леерной стойки, держась за нее одной рукой, стоял капитан милиции. Когда пароход прилип к борту дебаркадера, Анискин крикнул:
– Здравия желаю, товарищ капитан!
– Привет, Федор Иванович!
– Вы, товарищ капитан, – опять крикнул Анискин, – погодите сходить. Нам надо на пароходе побывать… – И перенес взгляд на капитанский мостик. – Семен Семенович, полчок, здорово!