— Внучек… Помолился бы… Батько-то во путь-дорогу… в тяжкую дорогу собрался…
На улице Тимофей остановил лошадь, перекрестился на курень.
— За бабкой доглядай. Помрет, глаза закрой ей. Чего ж, выгнал батька, гляди, и некому будет… Сукин сын…
Повернулся к тройке, глазами сверкнул.
— Доглядать пришли?.. Знаю… Вот, глядите: коня взял да сундучок только. Домом мне будет. А все добро «хозя-а-аину» оставил…
— Батя… Сундук на бок поклал бы… Упадет…
— Что? — вскинулся Тимофей. — Ба-а-атей стал? Батей? Нет, брешешь! Чужой я тебе! Чужой! Тебе, видать, и этого жалко? Жалкуешь, а? Так на ж тебе! На! — и он столкнул на землю сундук. Хлопнула незапертая крышка, откинулась в сторону, и из сундука заклубилась по дороге мучная пыль.
— Ничего не возьму! Ничего! Пущай все видят, как ты батька посылаешь умирать! Как собаку на подыхание! Жалкуешь? Так лопай же, сукин сын! Жри, душегуб! Да подавись родительским проклятием!.. Эх, жи-и-и-зня!..
Тимофей уперся в передок ногами и обрушил на лошадь яростные удары кнута…
От задумчивого кургана к обрывистому берегу моря надвигалась буро-дымчатая сумеречь.
Павел вышел из куреня, перемахнул через забор и направился к обрыву, где сплетали песню звонкие голоса молодежи. Подошел, постоял минуту, спустился к морю.
Над берегом, одна за другой, звучали старинные любовные песни. Новых на Косе не знали. Опустив голову, вымеряя шагами берег, Павел тоже запел, — медленно, вполголоса, на греческом языке. Заслышав позади себя шаги, обернулся. Узнал Анку и запел по-русски, продолжая идти:
Она знала эту песню наизусть. Поравнявшись с ним, дернула за рубаху, улыбнулась:
— На обрыве про любовь поют и тут про нее.
— На это запрета нет.
— Дело известное.
— А чего же укусить норовишь?
— Эх, ты… Погляжу на тебя да думаю, жалко становится. Дурачком святым прикидываешься.
— Не молюсь я.
— Брось.
— Не молюсь, — повторил Павел. — Отмахался.
Незаметно миновали хутор, прошли второй обрыв, что в трех километрах, и остановились возле неглубокой балки, густо поросшей кустарником.
— Ерик, — проговорила Анка. — Далеко зашли. Вон уже где огоньки. Повернем?
— Нет. Посидим, — и Павел опустился на траву.
Анка помолчала и спросила:
— Зачем отца засылал ко мне?
— Когда?
— Вчерашним днем.
— Ничего не знаю я. И не говорил с ним.
— Как же, приходил сватать.
— Брехня! Это он сам. И я знаю, почему ластился к тебе. Говорил как-то…
— Скажи, почему?
— Чтобы заступилась за него на случай беды какой. Ведь ты же в милиционерах состоишь, вот и хотел породниться…
Анка тихо засмеялась.
— Пойдем обратно.
Павел вскочил, поймал ее за руку.
— Погоди… Чего же ты?.. — и притянул к себе.
Жаркое его дыхание обожгло Анке щеку.
— Ведь я же для тебя на все… Анка… Погоди…
— А чего еще ждать? Я уже в положении… Чего ждать?..
Павел шагнул назад, у него беспомощно повисли руки.
— Что, испугался? Кислятина… — с презрением бросила Анка.
— Я ничего…
— Ладно! Слушай, Павел… Что я в положении, это одной меня касается. И больше никого. А тебе заявляю: больше за мной не ходи…
Павел упал на траву и долго лежал ничком. Потом вскочил и, забыв поднять картуз, кинулся за Анкой.
— Анка! Анка!
— Чего тебе?
— Зачем бросаешь меня?… Разве я… Анка!..
— Дороги разные у нас.
Павел застыл в недоумении.
— Как?
— Сам знаешь, что и родные наши… — разные люди, — сурово проговорила Анка.
— Вон что?.. На батька намекаешь… А я-то тут при чем? При чем я?..
— Я не виню тебя. Будешь по-новому жить, не по-батькиному, что ж, для тебя же будет лучше. — Не взглянув на него, она пошла прочь.
Павел стиснул зубы и, сам не зная для чего, зашагал в степь. Нагибаясь, срывал на ходу траву, совал в рот, остервенело выплевывал. Вспомнив о картузе, повернул назад. У ерика остановился — не то от удивления, не то в испуге. Навстречу ему медленно шла стреноженная лошадь в хомуте и седелке. Подошел ближе, узнал своего коня.
— Булан? — вопросительно прошептал Павел, ловя чумбур недоуздка, свисавший к земле.