Сходил на почту, купил конверты и отправил письма, и вернулся домой. На досуге думал, что велик все-таки запас доброты в людях. Тот же Курихаров вполне мог бы вместо уважения к моей просьбе послать меня туда, куца ему свойственно посылать жену и сына — и всех, кто подвернется под пьяный язык. Ведь причины обижаться на меня у него были.
Он въехал в наш дом полтора года назад, поселился в соседней квартире, за тонкой стенкой типового звукопрозрачного нашего жилья. И я в первый же вечер услышал его стиль общения с женой и сыном. Слышала и сестра. Через неделю, увидев, что сестра, побледневшая от застенных выражений, решительно направляется к двери, я опередил ее.
— Ты только осторожно, — сказала Надежда.
— Конечно.
Я позвонил.
Вышел Курихаров. По летнему времени — в трусах и майке. Он прислонился к косяку и аритмично покачивал головой.
— Послушайте, — сказал я. — С одной стороны, я не имею ни морального, ни юридического права вмешиваться в вашу личную жизнь. С другой стороны, ваша личная жизнь как бы вышла за рамки вашей личной жизни и тем самым сделалась подлежимой обсуждению. Ваше право считать, что ваша жена будет больше любить вас, если называть ее, извините, сукой и даже, судя по звукам, ударять ее по спине или плечам, а может даже и по лицу. Ваше право считать, что сын будет больше уважать вас, когда вы называете его ленивым ублюдком и заставляете в наказание семьдесят три раза пролезать под обеденным столом туда и обратно. Это, повторяю, ваше личное дело. Но есть вещи, которые уже не могут считаться вашим личным делом. Например, моя племянница, скромно воспитанная девочка, вовсе не обязана слушать слова, от которых она краснеет в душе, а лицом она не краснеет, стесняясь нас и не показывая вида, что слышит эти слова, хотя не слышать их невозможно. Далее. Моя сестра после трудовой смены, а смена у нее бывает и в воскресные дни, имеет право на отдых, на покой и тишину, покоя же и тишины нет по причинам, о которых излишне вам напоминать, так как вы и сами должны о них догадываться. И это только лишь аспекты, так сказать, частного порядка. Есть нечто и общее. Вы — милиционер. То есть, ваша должностная обязанность бороться как раз с такими явлениями, какие, однако, вы сами и демонстрируете. Вы тогда уж решите вопрос — сопрягается ли ваше личное поведение с нахождением в рядах милиции и не следует ли вам покинуть эти ряды, или признайтесь тогда в лицемерии, в двоедушии! Помните при этом, что народ у нас мгновенно обобщает единичный факт и, видя вас в таком виде, он моментально переносит свои выводы на всю милицию, понимаете? То есть, вы не только себе наносите моральный ущерб, но и тем самым рядам, в которых находитесь, и людям, которые начинают плохо думать об этих рядах, а ведь им для душевного спокойствия необходимо на что-то надеяться, во что-то верить! Понимаете?
Курихаров все поматывал головой — и, кажется, ничего не понимал, а потом вдруг начал как-то особенно, с лукавым многообещающим видом оглядываться, словно оставил там, в квартире, какой-то важный аргумент против всех моих слов. Дослушав до конца и ничего не ответив, он оттолкнулся от косяка — и вернулся через минут десять во всеоружии этого самого аргумента — то есть в полной форме и даже в фуражке с кокардой.
— Так, — сказал он официально и требовательно. — По какому вопросу? Я спрашиваю. По какому вопросу? Я спрашиваю! Будем говорить или будем молчать? Я спрашиваю! Будем говорить здесь или в отделении? Я спрашиваю!
— А я отвечаю! — раздался за моей спиной уверенный голос сестры. — Если вы не прекратите орать на весь дом в пьяном состоянии, я вызову милицию — не из райотдела, а железнодорожную, вокзальную — и она тебя, голубчика…
Сестра знала (зная иногда в жизни удивительные, непостижимые для меня вещи!), что у железнодорожной и городской милиции — тайная, если не вражда, то неприязнь. Но — просчиталась в своем знании.
— Меня? — изумился Курихаров. — Зови! Хоть вокзальную, хоть шмокзальную! Зови, дура!
Курихаров, конечно, не подозревал, что сестру мою нельзя оскорблять — даже таким относительно нейтральным словом. Ее нельзя оскорблять. Она призналась как-то мне, что, когда ее обзывают, у нее тут же появляется ощущение закипания крови во всем теле, она почти теряет сознание, — и, бывало, в девичестве натурально падала в обморок, но потом стала справляться, ибо если не справляться, то всю жизнь проживешь в обморочном состоянии — учитывая лексическую атмосферу, в которой мы живем с детства и продолжаем жить. Все продавщицы окрестных магазинов знают эту особенность Надежды — и стерегутся, все уличные наши пьяницы знают, знают, конечно, и на работе — и хорошо помнят, как восемнадцать лет назад начальник трампарка назвал ее по селекторной связи — то есть слышимой другими людьми — шалашовкой. То есть как бы не ее лично, просто вышла какая-то — не по ее вине — путаница с выходом дополнительных трамваев на один маршрут вместо другого, вот начальник и заорал: «Это какая там шалашовка пустила пятнадцатый номер на первый?» Надежда кликнула сотрудницу, доверила ей свое рабочее место и пошла из диспетчерской в здание управления к начальнику, а тот уж сам поспешал по двору, спотыкаясь о рельсы. Надежда встала на его пути с кипящей кровью и спросила: